— Здорово, чухна!
Я, конечно, ничего ему не ответил на такое приветствие. Я сделал вид, что не слыхал его. Снопы шуршали, оттого что я забрасывал их снизу на деревянные колосники. А когда я сам взбирался на колосники, укладывая на них снопы плотнее друг к другу колосьями вверх, то поднималось такое шуршанье, что я имел полное право не расслышать его. А он тем временем что-то говорил. Спускаясь вниз, чтобы забросить наверх очередную партию снопов, я, конечно, мог его услышать, но я настолько отвык от русской речи за последние двадцать лет, что понимал его слова очень туго. Он примерно такое говорил, куря папиросу и плюя в огонь:
— Молчишь, чухонская морда. И отвечать не желаешь. Зазнался в своей хваленой независимой Чухляндии. Но погоди, мы еще поубавим вам спеси. Вы принадлежали России и будете принадлежать. Запомни это. И на этот раз никакой автономии. Финляндская губерния — вот все, чего вы заслуживаете. Родилась наконец на нашей многострадальной планете сила, способная раздавить большевизм. Мир должен принадлежать людям, рожденным для власти самим богом, а не случайным выскочкам. Да-с, дорогой мой. Или ты полагал, что я примирился с положением бездомного пса? Эй, ты! К тебе обращаются!
Мне стало неудобно все время молчать, и хотя я не совсем ясно его понимал, но сказал, чтобы его успокоить:
— Нет, конечно. Если что у человека отнято им заработанное, то нельзя с этим примириться.
Я сказал это по-фински, потому что мне уже трудно было подбирать и выговаривать русские слова после двадцати лет молчания на этом языке. Но он сразу же повторил мои слова по-русски. Бросив щелчком пальца окурок в огонь и послав туда же последний плевок, он сказал:
— Им заработанное? Идиот. А священное наследственное право для кого существует со времен Адама? Не ты ли родился его отменить? Мои владения приобретены усилиями многих поколений нашего рода. Или, по твоему, мои отцы и деды трудились над созданием красивейшего каменного здания на Псковщине для того, чтобы в нем обосновался большевистский ликбез? А законного наследника куда? К чертовой матери, на чужие хлеба? Нет, господа от большевизма! Приближается и к вам час возмездия. Рожденный быть властителем будет им наконец. Или даром горел во мне все эти годы такой же вот огонь? Или даром питал я им из года в год своих детей, как питал меня мой покойный отец? Весь огонь своей души отдал я этой цели. Всю жизнь, все помыслы и надежды. Без этой цели было бы пусто и мертво в моей жизни, как в могиле. И вот все ожило, черт подери! Пришла награда за мое терпение! Что ж делать, если я пока еще слаб и вынужден прислониться к более надежной силе? Но и за это временное унижение я потом воздам сторицей всем, кто в этом повинен, даже нынешним своим покровителям, будь они прокляты! О, власть бы только мне, власть! Занять бы только на земле свое законное место, и тогда держись вы — от сохи и станка, опоганившие святилище моих предков. Я вам укажу ваше настоящее место!
И, говоря так, он сжимал свой крупный белый кулак, никогда не знавший тяжелой работы, и размахивал им перед собой. И рот его дал тут больше воли, чем перед моей Айли. Он так и ходил вокруг его зубов неровным красным кругом, дергаясь туда и сюда, похожий при мигающем свете пламени на большую воспаленную рану. И мне страшно было встречать его взгляд — столько горело в нем ненависти, усиленной отблесками огня.
Он встал и ушел от меня, не сказав ни слова на прощание. Меня не было для него. Он не ко мне свернул с пути, а к огню, чтобы выкурить свою папиросу. И обратился он ко мне с первыми словами не ради меня, а только для того, чтобы как-то начать разговор со своими мыслями. Окончив с ними разговор, он ушел в сырую темноту осенней ночи своим обычным крупным шагом, при котором он выносил каждую ступню вперед с таким видом, словно выискивал, что бы там такое раздавить перед собой в осенней снежной слякоти.
Он уехал скоро, слава богу, и мне не понадобилось приглашать его весной на новоселье. Приглашение было отправлено только родным Айли. Но даже из них приехал один Юсси, объяснивший это нездоровьем родителей. Он без особенного интереса потрогал обитые картоном стены наших комнат, похвалил узор на линолеуме и постоял на балконе, глядя на озеро и темный лес позади него. Думал он о чем-то другом — не о нашем с Айли новоселье.
В своем новом светлом костюме он выглядел как молодой бог, и любая девушка порадовалась бы его вниманию. Но его мысли были далеки от намерения оказывать внимание девушке. Его мысли касались только отечества — так добросовестно вобрал он в себя все то, что изливалось на него школой, церковью, печатью, кино и радио. А офицерские курсы, на которых он теперь учился в Хямеенлинна, были самым полновесным добавлением ко всему этому, ибо воинская организация «Суоелускунта» считала насаждение ненависти к России своей главной задачей. И теперь в чистом, прямом сердце Юсси горело только одно желание — отомстить русским за военное поражение своей страны.
Он и до зимней войны твердо усвоил, что русский — исконный враг финского народа, заслуживающий упоминания лишь в сопровождении зубовного скрежета. Трудно было не усвоить этого, не слыша ничего иного и течение двадцати лет жизни. А зимняя война только укрепила его в этом убеждении. Она была как бы материальным подтверждением того, что он слышал до той поры о России на словах. А оторвать хотя бы на минуту свои мысли от этого тяжкого испытания, выпавшего на долю его родины, и оглянуться пошире он не умел.
Оглянувшись пошире, он, может быть, разглядел бы кое-что другое, помимо этого испытания. Он разглядел бы, может быть, что и само это горькое испытание его родины для кое-кого из великих и сильных этого мира было не чем иным, как легким ходом на огромной игральной доске, где вместо клеток — материки и моря. Но это лишь моя голова способна проникать в такие вещи, особенно теперь, когда мысли мои выбрались на новые просторы. А Юсси не умел озираться шире. Он смотрел только в одно место и видел только одно. И если ему прежде внушали только на словах о готовности России на злые дела против Суоми, то ныне она сама доказала это. Так он расценивал зимнюю войну. И жизнь свою отныне он, как истинный сын Суоми, обязан был посвятить без остатка только одному: мести, беспощадной мести большевикам-рюссям за принятый от них позор.
Ходили слухи, что один чувствительный удар он им уже отвесил. Да и сам он что-то похожее на то рассказал нам с Айли, хлебнув несколько лишних рюмок. Но я уже не помню точно, как там было дело и чьи слова больше удержались у меня в памяти. Но с каждым новым рассказом что-то прибавлялось к этой истории, которая от подобных добавлений приобрела постепенно такой вид, что верить ей уже было не обязательно.
Из этой истории следовало, что, отпущенный из офицерской школы на пасхальные дни домой, Юсси побывал наконец у русских и даже добрался до их лесных разработок. Однако, подобравшись к штабелям леса, он понял, что опоздал их поджечь. Это было тем более досадно, что, кроме свежего леса, у русских в штабелях залежались бревна прошлогодних заготовок, хорошо подсохшие для огня. Но к приходу Юсси часть бревен уже лежала в рассыпанном виде на посиневшем льду речушки, а остальная часть готовилась к тому, чтобы быть спущенной туда же. Это видно было по работе сплавщиков, сооружавших перед штабелями скаты из бревен.
Как раз в это время к работавшей бригаде сплавщиков подошла другая бригада, и они стали знакомиться. Это оказались люди, присланные к ним на помощь из Кестеньги и Ухты. Встреча не прошла без разных шуток, насмешек и даже пробы сил, которую затеял высокий рыжий парень, работавший без шапки. Началось это все с того, что он заорал весело:
— А-а! Вот к нам и помощнички пожаловали!
А один парень из тех, что пришли, сказал:
— Это вы у нас будете помощнички, поскольку вы уже два года подряд план по сплаву проваливали.
Рыжий парень в ответ на это медленно выдвинулся вперед и встал перед пришлым парнем, уперев руки в бока. И, разглядывая его с высоты своего огромного роста, он сказал: