По голосу Елизаветы Иван Иванович понял, что в её душе гнев уже уступил место озабоченности, когда Екатерина вновь повторила просьбу позволить ей удалиться из России.
— Хочешь, чтобы твой муженёк взял вместо тебя в жёны Лизку Воронцову? — Императрица отвела в сторону великую княгиню. — Нет уж, оставайся ты на своём законном месте. Я к тебе уже привыкла. А говорить с тобою у меня ещё есть о чём. Но теперь не могу, поскольку не желаю, чтобы ты и твой муж ещё более рассорились. Ступайте оба к себе. Уж поздно — три часа ночи.
Когда великий князь и великая княгиня ушли, Иван Иванович вышел из укрытия.
— Ну что, Ванюша, слыхал, как раскаялась сия грешница? Ты был прав: изворотлива, что змея. Но теперь жало её вырвано. Вернее, оно меня не столь пугает, сколь моя родная кровинушка — мой племянник. Какой из него, к шуту, оказался наследник русского престола, если слаб умом, а более того — тот слабый ум весь повернут в немецкую сторону?
— Так что же, матушка, прикажешь с ним поделать? — осторожно осведомился Александр Шувалов.
— A-а, иди ты, Александр Иванович, к себе со своими вопросами. «Что поделать?» — передразнила его государыня, когда он скрылся за дверью. — С одним уже содеяли такое, что ночами приходит ко мне как страшное видение! А этому что ж? Только царствовать после меня. Однако что же я — вражина своему народу и отцовскому трону? Иного же выхода не вижу. Или он есть? А, Ванюша, может, ты ведаешь? Может, сей разговор тебя на что-либо надоумил, что облегчило бы мои сомнения?
Сундук в изголовье
После временного замешательства русское войско вновь двинулось в наступление, да ещё с какой прытью. Пал Кёнигсберг, и Восточная Пруссия присягнула на верность русской императрице, став, по существу, новой российской губернией.
А сам доселе считавшийся непобедимым Фридрих Великий едва унёс ноги, потеряв чуть ли не всю свою армию в битве при Кунерсдорфе. И чуть ли не следом русские вошли в Берлин.
Пришли в порядок и внутренние дела, кои были, вместе с международными, вверены теперь новому канцлеру — Михаилу Илларионовичу Воронцову. Бывший же глава кабинета был отправлен в бессрочную ссылку.
— Ванюша, скажи Мишке, пущай принимает портфель этого пройдохи Бестужева. Мне что-то недужится в последнее время, сам видишь.
Императрица сильно сдала. Однажды летним тёплым днём пошла одна в церковь. А выйдя из неё, вдруг рухнула наземь всем прикладом. Падучая, знать, настигла её, как когда-то посещала и её родителя.
И опять, как в начале войны, все при дворе пришло в движение. На сей раз пошли чуть ли не в открытую разговоры: неужто государыня скоро преставится, в таком разе — кто же после неё?
В те дни, когда императрице особенно недужилось, к ней никто, кроме Ивана Ивановича, не мог войти, независимо от того, какой важности было дело. Всё — только через него, фаворита. И ширились слухи: теперь не она сама, государыня, а всё решает он, её любимец.
Так ли полагал Михаил Воронцов, но однажды уловил момент и осторожно пригласил Ивана Ивановича к себе. Подошёл к бюро и вынул из него лист гербовой бумаги.
— Прожект указа её императорского величества о возведении тебя, любезный Иван Иванович, в графское Российской империи достоинство. А то как-то не совсем понятно: Шувалов — и не граф.
Иван Иванович, заложив руки за спину, прошёлся по кабинету и после длительной паузы произнёс, подойдя вплотную к канцлеру:
— Уволь меня, Михайло Ларионыч, от сей высокой чести. Знаю, ты от чистого сердца. Но сие, Бог тому свидетель, не по мне. С меня довольно и того, что уже мне дала императрица. Большего — не приму. И — не проси. Не надейся меня уговорить. Моя заслуга пред отечеством, коли такую найдут потомки, будет означена не титулами. Буду благодарен Господу, если он распорядится так, чтобы хотя бы одна светлая душа на земле помнила о том, что я хотел сделать людям.
— Да, но разве я... разве, любезный Жан, твои кузены... — Воронцов перешёл на французский, как часто делал, когда они оставались вдвоём. — Разве все мы были удостоены подобной чести не за то, что стремились честно служить России?
— Прости, Мишель, я так не говорил. Просто у меня — как бы это получше выразить? — свои принципы. И они — поверь мне — нисколько не умаляют ни твоих достоинств, ни достоинств моих братьев, коих я всей душою люблю.
— Однако твои, Жан, любимые братья не поймут тебя. И — боюсь — осудят, — возразил Воронцов. — Представь, что скажут они, узнав о нашем с тобою разговоре.
Шувалов вновь сделал несколько шагов вдоль кабинета и проговорил уже из дальнего угла:
— Сказать тебе честно, Мишель? Я никогда не сравнивал то, что делаю сам, с тем, что свершает, положим, брат Пётр. Или брат Александр. С государственной точки зрения, мои усилия вряд ли могут сравниться с их деяниями. Вот потому я, даже приняв титул, вряд ли смогу с ними сравняться. Посему поставим вопрос по-другому: что скажут они, мои кузены, коли я, младший отпрыск нашего рода, самонадеянно стану претендовать на равенство с мужами, коих заслуги перед нашим отечеством бесценны?
Канцлер едва заметно усмехнулся, подумав при этом: «Как он, Иван Шувалов, умеет, никого не обидев, всё ж сделать так, как он считает нужным. Однако странно, весьма странно его поведение именно теперь, когда все мы — Шуваловы и я — должны быть вместе. Как одно монолитное целое. И среди нас — он, как стержень, основа всей связки. Почему же он — как бы сбочь, как в первые свои годы, когда только входил в силу, — не коренник, а пристяжная? Однако сие сравнение вряд ли сможет теперь к нему подойти. Он давно уже коренник в сей упряжке. Только что — сбочь, вроде сам по себе, это тоже правда».
— Прости, Жан, — вслух произнёс Воронцов. — Я ведь хотел как лучше... Однако я уважаю твои принципы. Но сам я, как высоко ни ставлю собственную независимость от общепринятых норм поведения, так бы не поступил.
— Что же, Мишель, это — тоже принцип... Однако позволь перейти к тому, что не терпит отлагательства. Где бумаги, подготовленные для её величества? Я как раз направляюсь к ней, Элиз...
— Всё это Мишка опять прислал ко мне? Господи, спаси меня от этих канцелярских крыс. Что был один, что теперь другой... Хоть умирай, а поставь свою роспись на бумагах. В коих я и за цельный год не разберусь. Что, разве мир перевернётся, ежели я, императрица, сих депеш иль указов не подпишу? Слава Господу, всё и так, само по себе, идёт, как ему, Отцу нашему, угодно. Вон как Фридриха разделали мои солдатушки — любо-дорого. А то бахвалился, нехристь: «Я живо расправлюсь с этими тремя юбками!» Это он про меня, российскую императрицу, про австрийскую Марию Терезию да про мадам Помпадур во Франции[21]. Дудки! С самого с него я сняла штаны да всыпала по первое число. А ещё, подлый, вознамерился мне угрожать: посадит вновь на престол того, кто теперь мною в Шлиссельбурге заперт.
И только последние слова произнесла, схватилась за рукав шуваловского камзола:
— Ванюша, родненький мой, и как это я опять сорвалась и всуе упомянула того, несчастного? Неужто тень его, заточенного, по мою душу приходит, как когда-то за покойной Анной Иоанновной её привидение?
— Побойся Бога, Элиз! О чём ты? Гляди, как всё вновь вернулось к тебе: и белизна лица, и румянец на нём, — успокоил её Иван Иванович.
— Знаю, ты льстить и изворачиваться в свою пользу нисколь не способен, — отозвалась Елизавета Петровна. — Но ради меня ты таких комплиментов можешь наговорить, что никакому самому галантному французскому кавалеру не уступишь. Спасибо тебе, Ванюша, на добром слове. Но давай помыслим всерьёз. Помнишь тот мой разговор с малым двором? Знать, маху я дала в своё время с племянником моим. А с другой стороны, как было по-иному поступить? Ведь народ с тем условием и ставил меня на престол, что за мною наследник был. Продолжение царствования. Ныне же кому я власть передаю — дураку? Прости меня, Царица Небесная, за то, что так непристойно о том, в ком кровь и моего родителя, а значит, и моя собственная.