— Матушка государыня, а не рано ли о передаче власти заговорила? — нарочито бодро возразил Шувалов. — Тебе жить и жить. Бьюсь об заклад, сегодня же созовёшь куртаг и за карты засядешь на весь вечер, а то и бросишься плясать до утра.
— Твоя правда, Ванюша. С утра почувствовала, как силушка вновь по жилушкам переливается. Вели, милый, и в самом деле съезд гостей назначить... А всё ж давай вернёмся к тому разговору с Катькой и моим оболтусом.
Шувалов сел рядом, с радостью отметив про себя, как Элиз и впрямь изменилась со дня последнего припадка. Вот и теперь поглядела на себя в туалетное зеркало, поначалу вроде взгляд показался неодобрительным и даже нахмуренным. Но взяла со столика карандаш, наложила пуфиком пудры, прошлась по губкам палочкою помады и, облизнув их, озорно подмигнула своему отражению:
— А я ещё и впрямь хоть куда! Знаю, Катька так дерзко со мною тогда вела речь, потому как зла на меня была: я ей в матери гожусь, а с виду ни одного годка ей, молодице, не уступаю!
— В том никто и не сомневается. — Шуваловское лицо расцвело от слов Елизаветы. Но он тут же сказал и другое, о чём начала сама государыня: — Злости у великой княгини — хоть отбавляй. Но сия злоба — во многом от её ума. Как и ты, она видит никчёмность великого князя, а поделать ничего не может.
— Э-хе-хе, — вздохнула императрица. — Я её, Ванюша, за её ум и люблю. А за то, что его у неё слишком много — порой, вот как тогда, в разговоре с нею, — простить не могу. И особливо за вмешательство в дела, коими лишь я, всероссийская императрица, призвана заниматься.
— Тут и не может быть иного к ней отношения, — согласился Шувалов. — Но уж коли, дорогая Элиз, тебе выбирать, то остановись лучше на ней: ум всегда полезнее дури.
— Это как же — её регентшею при несовершеннолетнем Павле? — выдохнула Елизавета. — Изменить завещание? Нет, уж коли не мой племянник, то — тот, кого допреж императрица Анна определила. Виною новой дворцовой смуты я более не стану!
Она вдруг сдвинула локтем на туалетном столе все баночки с кремами, пудрами и всяческими притираниями и резко встала. Отошла к окну и, растворив его, с жадностью вдохнула тёплый, наполненный запахом цветов летний воздух.
— Вели запрягать, Ванюша, — произнесла тускло, словно в сомнении. — Поедем к нему.
— Куда? К кому, дорогая Элиз? — подошёл он сзади и обнял за плечи, сквозь ночную сорочку ощущая тепло её уже чуть рыхловатого тела.
— К нему, Иоанну! — резко оборотилась она к Ивану Ивановичу и, уронив голову ему на грудь, зарыдала: — Это я стала виною его несчастий. Я одна, и никто более. Я явилась его палачом. И ежели я его верну, Бог простит меня за моё прегрешение. Да, я — законная государыня. И я же — беззаконная. Вот так получается, Ванюша, так, мой родненький. Потому он, Господь, и насылает на меня болезни и гнев свой. Так едем же к нему туда, в Шлиссельбург.
Ничего другого не оставалось, как подвести её к креслу и поднести нюхательную соль.
— Успокойся, Элиз. Я всё сделаю так, как ты просишь, — сказал Шувалов. — Только я велю Александру Ивановичу привести его... сию означенную персону... в мой дом. И там ты его увидишь, коли такое твоё желание.
Через несколько дней карета императрицы доставила её к дому на углу Невского проспекта и Садовой, который она не раз посещала, даже оставаясь в нём на несколько дней. Шувалов провёл её в одну из просторных своих комнат и усадил насупротив двери, что вела в другое помещение.
— Опусти вуаль, Элиз, — шепнул он ей и тут же сам открыл маленькое окошечко, прорезанное в двери.
В глубине пустой, но хорошо освещённой комнаты ходил взад-вперёд худощавый молодой человек. На нём была старая, заношенная куртка, грубая белая посконная рубаха, синие холщовые шаровары и надетые на босу ногу башмаки.
В глаза бросился поразительно белый цвет его лица, никогда не видевшего солнца. И если бы не этот неестественный цвет кожи, лицо его можно было бы назвать даже приятным. Нос его был прямым, несколько даже удлинённым, нижняя челюсть слегка выдавалась вперёд, а глаза были большими, светло-голубого колера. Длинные белокурые и пушистые волосы свисали до плеч.
По мере того как он расхаживал взад и вперёд, бледные губы его, по-детски недоумённо полуоткрытые, что-то шептали.
— Кто вы? — послышался из угла его комнаты голос, в котором императрица узнала Александра Ивановича Шувалова.
— Я? — неожиданно вздрогнул и остановился несчастный. — Я — дух! Бесплотный дух святого Григория. Я — душа принца Иоанна...
Оцепенение охватывало императрицу по мере того, как в комнате за дверью раздавались шаги пленника, а затем его прерывистый, похожий на лай, хриплый голос.
— Довольно! Затвори фортку. Я более не могу этого перенести. Вези меня, Ванюша, домой, — произнесла она, смахнув перчаткою невольно хлынувшие слёзы.
В карете она молчала и только, когда оказалась у себя, сказала:
— Простит ли меня когда-нибудь Господь, но тому, кого я только сейчас видела, не бывать на троне. Он повредился умом. Сколь ему годков — двадцать, должно быть?
— Родился в августе одна тысяча семьсот сорокового года. Теперь так же август года уже шестьдесят первого. Так что аккурат двадцать один, — подтвердил Иван Иванович. — Ежели бы я тебя, святую, не любил всей душою, вовек не позволил состояться сему свиданию. В чём убедила тебя сия встреча?
— Избавила от надежды, коя иногда брезжила в моём уме: а вдруг он способен, вдруг здрав? — прошептала Елизавета. — Теперь надо возвращаться мыслию к тому, что остаётся в жизни: кому — Петру или Павлу — оставить трон? Знаю: не одна я занята сею мыслию. Ты сам мне не раз говорил, Никита Панин, воспитатель Павла, сим также озабочен. Вот и встренься ты с ним да потолкуйте душевно. Он, Никита Иванович, к тебе с доверием относится. Только чтобы всё — конфиденциально, чтобы ни одна сторонняя душа о сём не прознала. А там буду я сама решать. Умирать мне и вправду рано. Вели сегодня же объявить бал — плясать буду! Иначе чёрная тоска меня совсем сгложет, Ванюша...
Казалось, Елизавета вновь вернулась к делам. Однако к началу зимы болезнь с новою силою обрушилась на неё. За два дня до кончины, двадцать третьего декабря, императрица исповедовалась, а на другой день соборовалась и велела дважды читать отходные молитвы.
Все эти дни у постели умирающей неотлучно находились Иван Шувалов, великий князь и великая княгиня.
Когда она почувствовала, что сил остаётся уже совсем немного, знаком попросила племянника и его жену удалиться.
— Не успела я объявить свою волю, — с трудом произнесла она. — А тебе не приказала составить бумагу о том, что хотела бы тебя оставить правителем при несовершеннолетнем Павле Петровиче, потому как ты сам этого бы не принял. Как отказался — я знаю от Воронцова — от графского достоинства. Выполни же в таком случае мою последнюю волю — возьми из-под подушки ключ. Он — от сундука, что в моём изголовье. Там — на миллион золотом. Это — тебе.
— Никак... никоим образом, Элиз, я на сие не пойду! Разве я был рядом с тобою из-за богатства и власти? Не совершай того, что я не в силах принять. — И слёзы полились у него из глаз. — Одно то, что ты, моя государыня и благодетельница, удостоила меня чести быть рядом с тобою, будет до конца моих дней самой большою наградой, коей ты в состоянии меня одарить и осчастливить.
— Нет, Ванюша, ты дашь мне слово, что ключ окажется у тебя. А там поступай, как тебе велит совесть. Но ежели не к тебе попадёт сей ключ, а, прости меня, скажем, к брату твоему Петру или иной алчной до наживы персоне, душа моя будет неспокойна, — с трудом проговорила Елизавета. — И ещё... Тебе могу лишь доверить. Когда меня не станет, езжай за границу. И разыщи. Ты знаешь кого. Обереги её от несчастья, коли над нею нависнет беда. А всякое может случиться: прознает кто, что она кровинка моя, и подобьёт её получить трон. Но ты знаешь, что произойти может, — беда и пагуба жизни. Никто её не сможет так остановить и направить на стезю праведной жизни, как ты со своим добрым сердцем. Обещай мне...