Было от чего приходить в такое душевное состояние, когда тебе весь свет не мил, когда все, кто встречается из того времени, — твои враги. А вся твоя жизнь — скукоженная, сжавшаяся в комочек, уменьшенная в десятки или даже в сотни раз несчастливая судьба...
«Однако разве меня самого, — вдруг подумал Шувалов, — не постигла та же самая участь: всё было, осталось же вовсе ничего? Да, я безвозвратно потерял ту, которую боготворил, добрым сердцем которой восхищался. Ту, которая с самого начала поняла мои устремления к добру, просвещению и подлинным человеческим добродетелям. И которая сумела сии устремления сделать собственными, облечь их высшею монаршею волей. Ничего иного я не хотел, не искал и не добивался. Значит, коли во мне сие сохранилось — стремление к добру и свету, я, строго говоря, ничего в своей жизни и не лишился. Иначе — не потерял своей цели, кою сделал устремлением всей жизни. Не потерял и пути, которым следует идти, дабы сей цели достичь».
И теперь он предпринял свой вояж, чтобы продолжать идти по дороге, на которую когда-то, в самые ранние свои годы, осознанно и безоглядно вступил.
И в этом случае с ним как бы произошло теперь прямо противоположное тому, что случилось с герцогом.
Пред ним, регентом Бироном, когда-то был широкий мир, коий сузился ныне до миниатюрного масштаба. Тот же мир, в который он, Шувалов, когда-то вступил, ныне, когда он выехал за пределы отечества, неизмеримо расширился.
«Так как же мне не радоваться сему, как не стремиться всеми силами души и разума своего к тому, чтобы всё, что я ни познаю в этом своём путешествии, передать людям, алчущим знаний, которые живут там, в моём отечестве!» — радостно подумал Шувалов.
С сим убеждением он, коему уже перевалило за возраст Христа, иначе говоря, пошёл тридцать шестой год, и вступил в пределы Европы.
«Что она, Европа, откроет мне, ищущему, чем вознаградит мою преданность искусствам и наукам — тому великому, что создал на земле человеческий гений?»
Завещание гения
— Не откажешься пофриштыковать со мною, граф? С семи утра во рту — ни маковой росинки, ежели не считать чашечку кофе, — произнесла императрица.
Алексей Орлов прикоснулся губами к её руке и присел на предложенный стул.
— Знаем мы, матушка, сию чашечку кофию твоего — полфунта на одну заварку, — позволил он себе открыто усмехнуться. — Таким манером легко привести в расстройство не токмо твоё драгоценное здоровье, но и финансы державы.
Екатерина отложила в сторону перо, которым она продолжала что-то писать, с лёгким прищуром оглядела могучую фигуру Алексея и фыркнула:
— Однако не один Григорий[27], ещё и ты вдруг стал проявлять заботу о делах государства. С чего бы сие?
— Да как же, государыня, быть рядом с тобою — и оставаться бревно бревном?
— А коли так, то пора входить во все тонкости моих забот. Начнём с того же кофе. Ты прав — сама пью по утрам чашечку наикрепчайшего. Но после меня мои камер-фрау и фрейлины добавляют в кофейник кипяток, и получается, опричь меня, ещё бесплатный напиток для трёх или четырёх персон. Смекаешь, граф: не разорение, а, напротив, экономия. Думаешь, завтрак, что нам теперь подадут, готовлен был на меня одну? Мне что — одно яйцо всмятку да подсушенный хлебец. Готовят же как на Маланьину свадьбу.
— Да, многие кормятся вкруг тебя, прелюбезная, — крякнул в ответ забалованный брат забалованного фаворита.
— Да уж не без того. — Прищур с ухмылкою не сходил с лица Екатерины. — А ты, гляжу, быстро усвоил науку, кою я только что тебе открыла. Однако даровой вроде бы стол мои мадамочки отрабатывают с лихвой. Тож следует делать и неким персонам мужского рода, кои во многом живут за счёт казны. Для того и позвала тебя, граф Алексей Григорьич, чтобы просить об одном одолжении: снимайся-ка со спокойного да насиженного места да отправляйся на войну.
Родной брат фаворита и сам, можно сказать, полуфаворит, привстал и едва заметно поклонился.
— В любой момент и в любое место — только прикажи, государыня. — И тут же, не меняя почтительной позы, лишь слегка добавив вольности, произнёс: — А что, матушка, допреж меня посланные тобою в сражения особливо доверенные персоны не оправдали твоих монарших надежд?
— Не хитри, граф, ведаю, в чей огород камешек бросаешь. Но ты камергера Потёмкина не задирай. Прошла пора, когда с Григорием кинулись на него и изувечили. Гляди, не кулачищи у тебя, а пудовые гири. Теперь такому не бывать, — хочешь важное место у трона иметь, докажи сие право рвением государственным. А он, Потёмкин, чинов ещё больших военных не имея, подаёт уже немалые надежды. Тех же, кто верой и правдой мне служит, буду отмечать не скупясь. Тебя, граф, в сей момент наделяю чином адмиральским.
— Да я... ваше величество... так до адмиральского чину надобно ещё с матросов начинать служить. Я же, сама знаешь...
— То мне известно. Все мы, когда родились, не готовились к тому, что каждому выпало. Думаешь, мне легко вести сей корабль, что зовётся Российской империей? Потому и ставлю вас, мужиков, на те места, где нужна крепкая рука. А теперь, когда война с Оттоманскою Портой в самом разгаре, никак нельзя её проиграть. Проиграем туркам — проиграем как могучая держава в глазах Фридриха, Марии Терезии и в глазах этой далеко не любезной мне Франции. Полагаешь, турки сами на нас отважились полезть? За их спиною — те, кои всегда привыкли загребать жар чужими руками.
— Однако же мы здорово врезали туркам — взяли у них крепость Хотин, — вскинулся Алексей Орлов. — С Божией помощью, чаю, накостыляем им и ещё.
— Ты вот меня и застал за тем, что я отписывала в армию: наступать. Но сама ведаю, что сил мало: кавалерия без лошадей, артиллерия не обучена, в пороха чёрт знает что подмешано... А бить их, басурманов, надо наверняка, иначе Европа станет об меня ноги вытирать. Бить же наверняка означает — под дых. Сие тебе, драчуну по кабакам, должно быть известно.
— Да уж, нам, Орловым, этого ремесла не занимать.
— А коли так, адмирал, бить тебе их, турок, под дых надлежит там, где они сего удара не ожидают: в Эгейском море, с их тылу.
— Ого! — вскочил с места Алексей. — Так о том же мы с Гришкою уже кумекали: Грецию поднять супротив басурманского племени, и — даёшь Царьград! Чтоб на Софии водрузить православный крест заместо их полумесяца. Но флот! Где взять флот, коего у нас нет на Черном море?
— Корабли пойдут из Кронштадта. Вкруг Европы. Тайно. А тебе, графу и новоиспечённому адмиралу, спешно ехать в италийские земли, где и ждать подхода судов. А допрежь прихода эскадр — выведать мнение чужеземных послов в Неаполе, Риме и Вене о том, как изменятся их отношения к нам, коли мы станем брать верх в сей войне. Коварный Фридрих, тот, вишь, определил нашу схватку с турками как войну кривых со слепыми. Потому на тебе и лежит большая ответственность — показать, какой ты на самом деле убогий инвалид.
— С этой стороны ты, матушка, не опасайся, — поправил кружева вкруг неохватных запястий Алёшка Орлов. — И в адмиралах как-нибудь себя проявлю, хотя никогда по морю не плавал. Но драка — она везде драка, наука нехитрая. А вот дипломат из меня, право слово, аховый. Я чуть что — сама знаешь...
— Сие я тоже учла. Разговоры с полномочными цесарским и другими министрами — не твоя забота. Для того в италийских и прочих нужных теперь нам краях имеется на примете у меня иная персона — Ванька Шувалов.
— Ну, государыня, прости меня, ты и голова! — воскликнул Орлов. — Всё просчитала и всё приобщила к месту!
— А ты полагал, что я, баба, думаю иным местом, чем вы, герои? — И, довольно и со значением хмыкнув, продолжила: — Вот уже не один год мне сообщают, как принимают Ивана Ивановича в столицах Европы. Частное, можно сказать, лицо, камергер, если уж на то пошло, двора уже отошедшей в иной мир императрицы, а — такая всюду ему честь. Мария Терезия и император Иосиф Второй, говорят, от него без ума. А в дома посланников, так к тем вхож запросто. И каждому — лучший друг. Впрочем, чего от него следовало и ждать. Он и здесь, только определён был ещё в пажи, а затем в камер-юнкеры, любому норовил угодить. И теперь сей муж в умах всех иностранных держав — точно посланец и исполнитель моей воли, когда я его ни к чему не уполномочивала. Много чести!