На нервном лице Сумарокова появились явные следы растерянности. Но он решил не сдаваться.
— Я вашего происхождения, милостивый государь, не задевал! — воскликнул он высоким фальцетом. — И вы не касайтесь моего... Тут уж мы ничего сами переделать не в силах. Тут верно будет, как вы только что изволили сами выразиться: Богу — Богово...
Неизвестно, чем бы могла закончиться перепалка, если бы снизу, от дверей, не раздался возглас ворвавшегося скорохода:
— Карета её императорского величества государыни императрицы Елизаветы Петровны изволила вступить на Невскую першпективу. И с ними — экипаж её высочества великой княгини Екатерины Алексеевны. Должно быть, они теперь уже у ворот.
«Лазутчик» Фридриха Великого
Леса и хляби. Взгорки и снова болота... Где на попутной подводе, где и пешим по десятку вёрст.
Редко когда выпадала возможность обсушиться у печки. Большей частью — костерок и чуткий сон в чащобе. Не хотелось тратиться на постоялые дворы и на корчму. И денег было жаль, и опасался чужих глаз. Атак, Христа ради, выходило проще: и одежонка рваная, и весь заросший вид выдавали в нём странника, промышляющего Божьим подаянием.
Одного страсть как хотелось к концу каждого дня — снять с ног узкие, с тесным подъёмом немецкие башмаки да переобуться в удобную обужу российских странников — лапти. Да не было их здесь, в чужих немецких, а потом уже и польских краях. А ещё потому нельзя, оказалось, бросить неудобные башмаки, что в них, за стельками, были схоронены те тайные медали, что вручил ему в Потсдаме принц Фердинанд.
Но вот и окончились чужеземные края. Леса побежали сбочь дороги вроде те же самые, но уже, врёшь, свои, не чужие. И ноги сами стали сноровистее устремляться вперёд, к тому затерявшемуся в полесских дебрях хутору, откуда начал он свой путь к Кёнигсбергу-городу и далее, через Варшаву, под самый Берлин.
Отоспался за все недели. Однажды, уже середь дня, открыл глаза: кто-то стоит над ним и трясёт за плечо:
— Эй, странник, вставай да натягивай-ка порты. К начальству велено тебя доставить.
— Это же как, по какому праву? — сбросил с себя повидавший виды, изношенный кафтанишко, которым укрывался на ночь.
— А по такому, голубь, что ты — вор.
— Вор? Да ты, дяденька, окрестись, прежде чем возводить такую напраслину. У кого и что я украл?
В хату набилось уже трое или четверо здоровенных мужиков-стражников. Тот, который объявил Зубарева вором, не сдержался и что есть мочи саданул его кулаком в голову:
— Я те поговорю! Ты у меня счас кровью умоешься. «Не вор я...» А кто вчерашним днём из ночного увёл двух лошадей и продал их на большаке у корчмы?
«Никак меня приняли за кого-то другого, — на мгновение отлегло от сердца, хотя висок, по которому пришёлся удар, саднило и ломило. — Да кто видел-то меня в ночном? Хозяин хаты может подтвердить: всю ночь дрыхнул я как убитый».
— Где хозяин? Эй, кто в хате живой? — подхватился с лавки, на которой лежал, но другой тяжёлый удар, будто пудовым мешком с зерном, повалил его на пол.
— Вяжи вору руки и на подводу его! — услышал он приказ старшего стражника.
Только когда пришёл в себя уже в новом чьём-то дому, решился:
— Поклёп на меня. Я не тот, кем меня обзываете. Я с той стороны, — показал рукою на заход солнца. — И дело у меня важнейшее к таким знатным боярам, каких вы, подлые, ни разу в глаза не видели. Развяжите мне руки!
В горнице, кроме старшего стражника, коий вёз его с хутора, было ещё двое — тоже, видать, начальство.
— Ах, ты ещё над нами вздумал куражиться? — закричали оба враз. — За дураков нас принимать взялся? А ну, сдирайте с него порты. Всыпать ему с десяток горячих!
Повалили навзничь, стали сдирать порты. И тут из карманов посыпались золотые монеты.
— А ещё говорит: не вор. Да ты, голубь, убивец, наверное. Признавайся, сколько и кого из купеческого сословия порешил по дороге? Колодки на него, живо!
Однако, пока волтузили Зубарева на полу, толи развязалась, толи перетёрлась верёвка, скручивавшая руки. Он вывернулся из-под толстого конвоира, усевшегося уже верхом на его спине, и вскочил на ноги.
— А ну, кто из вас смелый — подходи. Мигом порешу. Не купцов, а вас возьму грехом на душу, коли поклёп на меня такой учинили!
Мигом отпрянули к двери. Но кто-то схватил ружьё и щёлкнул курком. И тогда Зубарев что есть силы завопил:
— Слово и дело! Везите меня в Тайную канцелярию. Не к вам, подлые, а к властям имею что сказать. Дело важнеющее, государственное!..
Верно, никто не входил в следственную избу столичной Тайной канцелярии с таким облегчённым чувством, как Иван Зубарев после непростой своей одиссеи.
«Счас всё разом образуется, — твердил он себе, даже не чувствуя на сей раз боли, причиняемой ножными колодками. — Вот счас введут в избу, присяду к столу и — всё кончится так, как и следует моему делу завершиться. А потом уж придёт и обещанное — императрицын указ о моём производстве в офицерский чин, а значит, и в благородное дворянское сословие. Только одно имя стоит назвать — его сиятельство граф Гендриков Иван Симонович. Там-то, в Полесье, мне ни к чему было бахвалиться и выдавать чужие секреты. А тут — в самый раз. Тута и начался как раз поворот в моей судьбе. Однако поначалу и здеся не сразу, видно, надо графа называть. Пусть направляют в Москву, где мы попервости с ним свиделись — в его подмосковной. А лучше-ка я сразу того, к кому меня приведут, огорошу — выну секретные медали».
Как и два года назад, в предбаннике пыточной Зубарева встретил полумрак, в нос шибанул кислый запах мокрой овчины, людского пота и крови. Кого-то, видно, пытали на дыбе аккурат до того, как и пред ним открылась дверь в сию преисподнюю.
— Кто таков? — встретил его хриплый окрик.
Говорившего нельзя было разглядеть — фонарь со свечою был повернут к вошедшему, чтобы его можно было хорошо рассмотреть.
— Слово и дело! — прокричал Зубарев и назвался по имени. — Велите меня ослобонить от оков и развязать руки. Имею что до вас довести.
Когда он выложил вынутые из-под стелек две золотые медали с изображением горбоносого лика и вкруг него на чужом, немецком наречии некоторыми словами, тот, кто сидел в потёмках за столом, жадно пригрёб к себе сии золотые кружки.
— Чио сие означает и откуда оне? — Хрип был сухой и колючий.
— То образ принца Антона Брауншвейгского, отца всероссийского императора Иоанна Антоновича, — поспешно проговорил Зубарев. — А они у меня — евонного брата, то есть принца Брауншвейгского тож, Фердинанда.
Казалось, обрушилась сама изба — так грохнул кулаком по столу тот, что сидел в тёмном углу.
— Что? Так ты был там, за кордоном? Это они, вороги, тебя к нам заслали? Отвечай!
«Господи! Да что же это такое? И тут недоверие, и тут ковы супротив меня, — вновь испугался и задрожал Зубарев. — Да как же мне им всё объяснить?»
— У Фридриха я был. У ихнего, значится, короля. А посылали меня к нему их сиятельство граф Иван Симонович Гендриков. Но сие — превеликая тайна. Я вам — как на духу. Но чтобы вы дали знать ему, графу. — Голос Зубарева сдал.
— На дыбу его! Мигом! — прохрипел уже пришедший в себя тот, за столом.
Среди ночи, снятого с верёвок на бревенчатой перекладине под потолком, его окатили из ушата ледяною водой и бросили в угол.
Что говорил он на дыбе, в чём велено было ему признаться, он не помнил. Только вспоминал, как тот, кто допрашивал, кричал:
— Подвысь! Ещё подвысь. А теперь давай угли к пяткам.
В голове всё туманилось. Но когда совсем открыл глаза, увидел вновь ту следственную избу и ощутил себя сидящим на лавке возле неструганого дубового стола с фонарём.
Насупротив — уже не один, а двое. И свету от фонаря поболее, особенно на фигуре и лике одного, с краю.
«Ба, да это же он, граф Иван Симонович! Вот оказия-то. А думалось — не выживу. Как же он про меня прознал, как здесь оказался?»