— Ваше сиятельство, не узнали? — еле разжал окровавленный рот пленник. — А меня тута того...
— Знаю, — проговорил граф. — Сам всё слышал, все твои слова с дыбы. Теперь уверен: всё, что ты говорил, правда.
— Так, выходит, меня... при вас? За что? И как вы не сказали обо мне, о том, что сами же?..
Граф Гендриков встал и сделал два или три шага вдоль стены.
— Ишь как ты просто рассуждаешь! Поручись-де за тебя. А почему мне ведомо, что ты правду баешь? Что тебя там, в Пруссии, не перекупили? Дело, брат, зело государственное, в коем ты теперь замешан. Так что ни мне, ни его сиятельству графу Шувалову особенно в тебе нельзя ни на гран усомниться. Вот почему — и крайняя мера.
«Шувалову, графу? Это тому, кто главный начальник над всею Тайною канцеляриею? Но где же он сам, почему ему сразу не донесли о таком важном случае? — пронеслось в голове Зубарева, и тут же его самого как обожгло: — Да вот же он, второй, предо мною, кто снимал с меня следствие в первый же день и кто повелел меня ночью — на дыбу... Ну и дела!..»
А дела и впрямь развернулись такие, что не приведи Господи. Чрез неделю-другую — Зубарев, пока приходил в себя, потерял счёт дням — его усадили в коляску и повезли в дальний что ни на есть путь. К студёному Белому морю, к городу Архангельску.
Поселили в каком-то дому, недалеко от стоянки кораблей, и каждый день стали водить к причалам, чтобы опознать немецкого капитана, что обязан был приплыть за бывшим малолетним императором. Но немецких судов давно уже не было в Архангельске, а новые не приходили.
Все сроки, о которых уговаривались там, в Потсдаме, истекли. И Зубарева повезли назад, в Петербург.
В Петербурге же в ту пору происходили другие дела. Совсем вроде бы непохожие на те, что шли в Архангельске, но в то же время прямо с ними связанные.
Каждую неделю граф и генерал-аншеф Александр Иванович Шувалов обязан был докладывать её императорскому величеству о том, что происходило по его тайному ведомству.
Петербург веселился, плясал на балах и кружился на маскарадах, и никому в голову не приходило, что можно жить как-то по-иному — в заботах или страхе. Откуда и почему? — удивился бы, наверное, каждый, кого вздумалось бы огорошить подобным вопросом. И только той, кто более всех, не ведая ни усталости, ни разочарования, до упаду плясала в своём дворце, нет-нет да приходили в голову чёрные мысли: а что, если вдруг...
О заговорах давно уже ничего не было слышно. И если бы кто-то что-то и удумал, старший из Шуваловых тут же бы непременно вывел на чистую воду злоумышленников и они бы, как, к примеру, Лопухины, оканчивали свой век в глухих и безлюдных местах.
Так что некого и нечего было опасаться. И всё же чёрные мысли приходили в голову, особенно когда, уже под утро, отплясав или отыграв среди весёлой компании в карты, она уходила в свои апартаменты и готовилась соснуть уже в наступающем, чуть брезжущем утре.
Что мнилось ей, императрице Елизавете, весёлой и с виду такой беззаботной и всецело довольной собственной жизнью и жизнью её окружающих самых близких персон? Ужас и мрак? Наверное, сие будет слишком сильно сказано. Подкатывала вдруг, ни с того ни с сего, какая-то неясная тоска, а за нею уже и это чувство, сначала отдалённо напоминающее страх, а потом уже — и саму обречённость.
А начиналось всякий раз с одного и того же видения. Она на руках с младенцем в спальне её высочества, бывшей правительницы российской. Младенец тих, он даже улыбается, и на глазах его — ни слезинки. Но она-то знает, что с этого мгновения он обречён. Как и что с ним и его родителями произойдёт, она ещё не ведает. Но чувство подсказывает ей: это она — виновница его и их несчастий. Только разве она виновата в том, что именно у неё украли когда-то престол, ей от рождения предназначенный.
Даже в сером свете утра, когда ночные тени уже отступали прочь, она всё-таки не могла оставаться одна в четырёх стенах. Маврутка и другие статс-дамы и фрейлины вместе с горничными её раздевали, без умолку с ней говорили, рассказывая всяческие небылицы, но сон всё не шёл. Тогда на смену статс-дамам приходили те, кого в эти часы она особенно любила видеть вкруг себя, — те, кто нежно гладил её ноги и, что было особенно приятно, почёсывал пятки, вызывая сладостное ощущение. И при этом те, кто её нежил и чесал, рассказывали ей сказки, что она особенно любила слушать ещё с детства.
Под мурлыканье старух-сказочниц она забывалась и засыпала. А у дверей её спальни, свернувшись калачиком на специально приносимом каждую ночь матрасе, задрёмывал истопник Василий Иванович Чулков, давний страж её беспокойных снов.
Только после полудня она приходила в себя, звала себя одевать, прибирать, причёсывать и накладывать налицо белила и румяна. И тогда лишь приходили к ней на доклады вельможи, уже толпившиеся в приёмной.
Иных, как Шувалова-старшего, да и среднего тож, она принимала, ещё полуодетая, в будуаре. Чего было жеманиться и стесняться, коли знакомы ещё с давней поры, когда она, цесаревна, жила запросто, ни с кем не чинясь.
И сейчас он, старший Шувалов, объявился, когда Мавра заканчивала взбивать императрицыну причёску — пышною волною надо лбом и валиком на затылке, как она любила носить в последние годы.
— Чего толчёшься у порога, Сань, проходи ближе, к свету, — повелела Елизавета, слегка подмигивая Мавре. — Уж больно твой деверь стал сановитым, важным. Забыл, как в салки когда-то гонялись друг за дружкою.
— Служба, ваше величество, — отозвалась Мавра. — Твой покой охраняет, вот и суровость напустил на себя.
— Мой покой Чулков оберегает, — засмеялась Елизавета. — Вот уж ума не приложу, когда он сам-то спит. Признается: а я, матушка, вполглаза сплю, а вполглаза — тебя стерегу. И ты так — чтобы вполглаза?
— Нет уж, государыня, уволь — всеми зенками стерегу тебя, — ответствовал Александр Иванович. — Затем к тебе сегодня ранёхонько и явился, что по этой части новость есть.
— Ай споймал кого, кто злоумышлялся? — насторожилась государыня.
— Как в воду глядела, матушка, — выдохнул Шувалов, радуясь, что помогла, сама не ведая, запросто приступить к нелёгкому делу. — Стой, немецкой стороны схвачен моими людьми один перебежчик. И прямо — от короля Фридриха. Вот кто, ваше величество, супротив тебя ковы заумышляет!
— Что, войною сбирается супротив моей державы? — произнесла, не пряча усмешки.
— Хуже, государыня. Прислал человека, чтобы вызволить из Холмогор известных тебе персон. И в первую очередь — его, того бывшего младенца.
Голубизна императрицыных глаз вмиг загустела до синевы, веки чуть заметно дрогнули.
— Это же как такое он, король, удумал свершить? Пытал того человека, всё у него выведал? — встала она со стула. — Иль всё это враки?
— Под присягою, матушка... на дыбе то есть... во всём как на духу сознался. Заговор. В том никакого сомнения. Я уж надёжных людей к Архангельску-городу посылал, дабы они выведали, если покажется за известными особами немецкий корабль. А в Холмогорах усилил караулы, — доложил Шувалов.
Императрица нервно закусила губу, лицо её побледнело.
— Тут одними караулами не обойтись. Коли, говоришь, сам Фридрих человека заслал, опасность немалая. Тут надо самую крайнюю и решительную меру взять.
— Вот и я так полагаю, да поперёк тебя, матушка, не решился, — произнёс Шувалов. — Надо бы Ивашке, того... головку снять. И — все дела.
Мавра молчала в продолжение всего разговора и только при последних словах не сдержалась.
— От него... Все твои печали от него, моя милая, — сказала и прослезилась. — Пока он жив, покоя тебе не видать.
— Цыц, душегубы! Куды меня толкаете, к какому греху? — Обернулась к иконам и осенила себя крестным знамением. — Я самому Господу Богу слово дала: ни капли не пролить ничьей крови... А что до моего покоя — в Шлиссельбург его, бывшего! Да одного, ночью, секретно. А те пусть остаются тамо, где и теперь. И чтобы с него, как окажется в крепости Шлиссельбург, ты, Александр Иваныч, не спускал глаз. С тебя и спрос мой будет за него — чтобы ни один волос, разумеешь?