Как ни была начеку цесаревна, как ни умела собою владеть, а не сумела спрятать растерянности:
— Сокрыла, подлая, от меня сию уловку! Вроде бы как на духу во всём мне признавалась, а вот о главном — хоть бы намёком.
— Нет, ваше высочество, к самому-то главному для вас она совсем и не подступилась. Есть верные у меня люди среди прислужников сей принцессы. Так вот они мне донесли: ковы готовят они с этим Линаром против вас!
— Да ты что? В своём-то уме? Али мне ухватиться за твой ланцет и тебе самому руду твою отворить? Небось скажешь: постричь меня хотят, как когда-то сестра моя двоюродная супротив меня замышляла.
— Это-то я и хотел вам сказать, — сознался Лесток. — Верные мне люди подслушали разговор графа Линара и правительницы. Линар тот настаивает на том, чтобы она, Анна Леопольдовна, объявила себя императрицею. А вас, значит, — в монастырь... Только принцесса, надо отдать ей должное, возразила ему: «А что мы при сем выиграем? Чертёнок-то голштинский, внук Петра Великого, в Киле живёхонек. Вот его заместо меня и захотят поставить на трон. А у него все права, в отличие от меня, бабы, да не прямой к тому ж наследницы престола».
«Ковы, ковы! Всюду заговоры и подвохи. Сижу ж тихо, скромно, никому не мешаю, любому желаю только добра. А тут на тебе, сами промеж себя козни друг против друга плетут, в обманах душу поганят, так и меня ещё хотят со свету сжить!»
Гневно загорелись глаза Елизаветы Петровны, так что Лесток вдруг узрел пред собою грозный лик Петра.
«То и ладно! — с радостью подумал он. — То закипела в ней кровь её великого батюшки. А без того, без его решительного и крутого нрава, ей, цесаревне, никогда не увидать отцовского престола. Страдать да кручиниться — не её удел. Пришла пора действовать!»
И повторил громко, что сказал только что самому себе:
— Да, действовать пора...
Она встрепенулась, как подстреленная на лету птица, обвела волооким взглядом всё вокруг себя, и вновь взор её стал твёрдым, с сумасшедшинкою, как у её родного отца.
— Действовать, говоришь? — произнесла она следом за Лестоком. — То ж не выходит и у меня из головы: зачем на троне отца моего чужие ему люди? А ещё больней оттого, что чужие они и по крови, и по своим обычаям нашему русскому православному духу. Но как действовать-то, кто тот вождь, вроде Миниха, который в одночасье способен сотворить дело?
Последние слова потонули в грохоте раскрываемой двери. На пороге вырос во весь свой статный рост её Алексей. Был он в расшитой украинской рубахе и шароварах, но босиком.
В руках — стакан с мутной зелёною жидкостью. Чёрные брови, что обычно как два вороновых крыла над красивыми, как и у неё самой, глазами, насуплены, сведены к переносью.
— Это кто здесь балакает, кто тебя, Лизанька, на опасное дело подбивает? — Пьяная речь споткнулась, и самогон выплеснулся на пол из неверных рук. — Нам и так — скажи ему, лекарю, Лиза, — нам и так туточки хорошо. Зачем нам дворец и этот, как его, трон, а?
Она подошла к нему и обняла за плечи:
— Иди, иди, родненький, к себе. Я сейчас сама приду к тебе, и мы обо всём поговорим.
И тут же подумала: «Вот он, водитель мой. А ведь любит, готов, верно, и жизнь за меня отдать...»
Слабости ветреной женщины
— К вашему высочеству — визитёр. Настаивает, чтобы вы непременно его приняли. — На губах камергера Михаила Воронцова еле скрываемая ухмылка.
Елизавета, углубившись в карты, которые продолжала держать в руках, даже не обернулась.
— Если кто не из наших, а какой-нибудь иноземный посол, передай, Михайло, ему, что пусть сначала спросит разрешение у Остермана: могу ли я сего гостя самолично принять.
Помнила, в конце прошлого года прибывший в Петербург персидский посланник выразил желание лично вручить привезённые подарки всем членам царской семьи. Так сей первенствующий в правительстве министр Остерман воспрепятствовал его встрече с цесаревной. Дары Востока доставили к ней через вторые, а то и третьи руки. Елизавету так оскорбило своеволие царедворца, что она попросила ему передать о том, что пусть он, Андрей Иванович, не забывает, что всем обязан её отцу, который из простых писцов сделал его графом. Как она, добавила Елизавета, никогда не забудет, что получила от Бога и на что имеет право по своему происхождению.
Персидский принц всё же улучил возможность увидеть её во дворце и не мог устоять перед её неслыханною красотою и обаянием, о чём высказался вслух при стечении всех знатных вельмож двора. Это, несомненно, не понравилось тому же Остерману и самой правительнице.
— Постой, — вдруг остановила Елизавета своего камергера. — А вот приму назло всем, кто бы ко мне ни пожаловал!
— Миних. Собственною персоною, — теперь уже открыто усмехнулся Воронцов.
— Вот так пассаж! — Елизавета бросила карты на стол и посмотрела на камергера Воронцова и своего камер-юнкера Петра Шувалова, с которым дулась в подкидного дурака. — То почти цельный год волком глядел на меня, как тот же Остерман, а теперь, извольте, сам, самолично! Ну что, завернуть его оглобли назад?
— Не кипятись, остынь, матушка, — остановил её Шувалов, собирая со скатерти рассыпанную колоду. — Коли этот волк забрёл к тебе в дом, значит, на то объявилась у него немалая причина. А коль так, полагаю, не столько ему, сколько нам от сего визита может проистечь польза.
— Пётр прав, — подхватил Воронцов, перестав ухмыляться и выдохнув единым духом: — Посуди сама: с весны отлучён от всех постов, выселен из собственного дома за Неву-реку, на Васильевский остров, и посажен там, словно на какую гауптвахту. Значит, имеет что сказать твоему высочеству. А нам теперь всякое мнение, да ещё из таких уст, может обернуться подспорьем, коим не следует пренебрегать.
Говорилось о «нашем» деле, как водится промеж самых близких людей. А они, Воронцов Михаил Ларионович да Шувалов Пётр и его старший брат Александр, тоже камер-юнкер, были самыми что ни на есть доверенными людьми Елизаветы Петровны с тех пор, как образовался здесь, в Петербурге, её великокняжеский двор.
Сколь только было можно, цесаревна поначалу жила от императорского двора наособицу, в Александровской слободе под Москвою[5], но Анна Иоанновна приказала ей приехать в столицу и обосноваться у неё под боком. Дабы не оказалась её кузина опасною соперницей, когда за нею там, в подмосковных, никакого пригляда.
Только — нет, были и там глаза и уши капризной и злой самодержицы, верившей каждому, даже самому напрасному доносу. Так, по наущению злобных лиц там, в Александровской слободе, был схвачен милый дружок Елизаветы Алёша Шубин и отправлен этапом в далёкую камчатскую землю.
Её петербургский двор сложился сразу и так удачно, как она, невольно закручинившаяся после разлуки с любимым другом, и не мечтала. Но особенно сошлась цесаревна с братьями Шуваловыми, за одного из которых, Петра, сосватала свою любимую товарку Мавру Шепелеву, да и с Михаилом Воронцовым, коего женила на своей кузине по матери, Анне Скавронской.
Преданнее этих людей у неё никого теперь не было, если не считать лейб-медика Лестока да конечно же предмета беспредельной сердечной страсти Алёшеньки Разумовского. Был он по должности управляющим её имениями, а на самом-то деле как бы слитная с нею вторая её половинка.
Миних вошёл в дом, как всегда, прямой и статный, лицом румян, в глазах задор и весёлость, а сам — галантность высшего разряда.
— Рад видеть вас, милейшая великая княжна. И не могу удержаться, чтобы не сказать: вы хорошеете с каждым днём. — Он прикоснулся губами к её руке.
— И это — несмотря на некую мою дородность, — как бы продолжила цесаревна сказанную фельдмаршалом фразу.
Он вскинул свою красивую голову и засмеялся:
— Так вы знаете, что сказал я о вашем высочестве, когда вам не было, кажется, и десяти лет? Да, тогда я только прибыл на службу к вашему батюшке и был представлен всему славному семейству незабвенного Великого Петра. Но те слова, прошу меня извинить, не в счёт. Какое может быть сравнение с ещё не оформившимся ребёнком? Всему Петербургу известно, что более тонкого стана, чем у вас, великая княжна, не сыскать. Сие особенно для меня стало бесспорно в последнее время, когда я получил возможность на досуге поразмышлять о событиях и лицах в большом спектакле жизни, в котором, увы, довелось участвовать и мне, вашему покорному слуге.