— Какое нынче число?
— Двадцать восьмое, — ответила Гордеевна. — Позабыл и числа?
— Хлеб еще не косят? — не слушая Гордеевну, спросил он.
— Машины уже в поле, — ответила Катя. — Видела, когда ехала в станицу.
— В прошлом году, хорошо помню, первый ячмень я доставил на ток двадцать пятого… А сегодня уже двадцать восьмое.
— Эх, горемышный, и что для тебя зараз, косят или не косят? — сочувственно спросила Гордеевна. — Подумал бы, как домой перебираться. Нельзя же заявляться таким обросшим зверюгой… Да и одежонка у тебя… А ты: «Хлеб еще не косят?» Косарей в «Холмах» предостаточно, не печалься, без твоих забот обойдутся.
Вид у Никиты был спокойный, как у человека, который наконец-то все узнал и в душе со всем примирился и которому оставаться в хате нечего, и он сказал:
— Пойду…
— Опять в конуру? — спросила Гордеевна. — А домой уходить собираешься?
— Что-то голова моя плохо соображает… Надо подумать.
— Катя все видала и сообщила тебе истинную правду. Чего еще думать-то?
Никита не ответил. Жалким взглядом посмотрел на Катю, ногой сердито открыл дверь, и вскоре его согнутая фигура качнулась за окном. Удивленно пожимая плечами, Катя сказала:
— Не обрадовался… Будто и не Никита.
— Несчастный, все у него внутри перегорело и переболело. — Гордеевна посмотрела в окно, желая убедиться, куда пошел Никита. — Ну вот, опять поплелся в свою конуру. Собирается о чем-то подумать.
— Чего еще думать? — спросила Катя. — Шел бы в свой дом, нечего ему тут прятаться.
Мать и дочь не знали, что Никита, войдя в свое убежище, повалился на тюфяк и застонал. И тут он снова увидел мать, даже услышал ее голос: «Уходи, сынок, отсюда, уходи!..» — «Куда уходить, мама?» Она не ответила. Но и без ее ответа Никита понял: мать звала к себе. Услышав ее голос, он воспрянул духом, встал и ушел из сарайчика.
Было, наверное, за полночь, хутор спал, ни в одном окне не светился огонь, и только пламенели, казалось, ярче обычного фонари. На склоне неба повис тонкий, серпом изогнутый месяц, бледный, невеселый. Может, оттого был он невеселый и бледный, что смотрел на освещенный хутор и удивлялся: откуда тут такое зарево? А Никита, не замечая ни изогнутого серпом месяца, ни фонарей, быстро прошел мимо коровы, которая все так же лежала возле яслей, заглянул, как бы прощаясь, в ее сонные, ко всему безразличные глаза и через огород направился на выгон. Срываясь на бег, он перешел шоссе. Вдоль лесной полосы под слабым светом молодого месяца желтела пшеница, на дороге, в густевшей тени деревьев, табором стояли комбайны и грузовики. Там и тут вспыхивали фары, снопы яркого света взлетали к небу, точно бы желая приласкаться к бледнолицему месяцу, или выхватывали из темноты свежебелевшие прокосы. Слышался то басовитый мужской смех, то чьи-то бубнящие голоса, то добродушное урчание мотора. Откуда ни возьмись подкатила «Волга», подмигнула фарами, шофер приоткрыл дверку, высунув чубатую голову, спросил:
— Ребята, случаем Барсукова не видали?
— Видали и без случая.
— Только что уехал. Интересовался готовностью. А на что он тебе?
— Нужен. И где же его искать?
— Поезжай, браток, в штаб. Может, там найдешь.
Никита, прячась в кустах, видел, как «Волга» запылила мимо лесной полосы. Он приподнялся, осмотрелся и понял: если пройти по лесной полосе, потом свернуть к механическому току, куда не однажды ему доводилось привозить зерно, то до станицы останется не более шести километров… Он пошел, раздвигая руками ветки, все ускоряя и ускоряя шаг, а слова матери: «Уходи, сынок, отсюда, уходи!..» — как бы подталкивали в спину.
Тем временем начинало рассветать, и Никита увидел как раз то, что давно ему было знакомо: вот точно так каждый год, в конце июня, рядом с заранее приготовленными обкосами ночью собирался табор машин, и каждый раз, как и теперь, кто-то разыскивал Барсукова. Только в те годы Никита находился здесь со своим грузовиком, в котором специально для перевозки зерна были наращены борта кузова, а теперь он прятался между деревьями, как заяц. Было известно Никите и о том, что подошедшие с вечера к прокосам комбайны на рассвете пойдут гулять по ячменному полю и вместе с утренним холодком понесутся, откинув набок хвосты пыли, грузовики с первым зерном. Казалось бы, Никите надо было радоваться так же, как он радовался раньше, а он испуганно прятался в лесополосе. Может, это был и не страх, а сознание своей ненужности в том горячем деле, которое вот-вот должно было начаться, и он не мог, как когда-то, подойти к людям и быть среди них человеком своим и нужным.
Прячась в тени, за ветками, Никита свернул влево, на проселок, и вскоре подошел к механическому току. Тот же просторный, знакомый Никите двор был еще пуст и по-праздничному освещен фонарями. Казалось, в эту минуту все здесь — и фонари, и механизмы, и площадки, куда въезжали грузовики и, опрокидываясь там, высыпали в бункер, как в пасть, зерно, и даже сторож в картузе, с ружьем за плечами — только и думали о том, скоро ли наступит рассвет и скоро ли появятся грузовики с зерном. Тут же, во дворе, стояла та «Волга», из которой высовывалась чубатая голова. Вскоре из домика с ярко освещенными окнами вышли Барсуков, Даша и Казаков. Барсуков посмотрел на небо и сказал:
— Не станем дожидаться рассвета. Начнем!
Они сели в «Волгу» и укатили со двора, а Никита, нагибаясь по-воровски, пошел мимо забора, в степь. И вот ноги его уже почувствовали мягкую, грейдером ухоженную дорогу, она вела, Никита это знал, прямо в станицу.
Через час или полтора он подошел к окраине Холмогорской. На востоке алым полушалком раскинулась зарница, ветерок принес привычный запах курившихся труб, слышалась разноголосая перекличка петухов и сонный брёх собак — милые сердцу станичные звуки! Спотыкаясь и чувствуя во всем теле усталость, Никита вошел в родительский двор, когда уже совсем рассвело. Постоял, осмотрелся, рукавом вытер лицо и, вздохнув всей грудью, постучал в дверь.
Отворила мать, не спросив, кто же это пришел в такую рань. Или ждала его и знала, что он там, в сарайчике, думал о ней? И вот она стояла перед ним, смотрела на сына все теми же своими добрыми глазами. Не испугалась его вида, не заплакала, только быстро протянула к нему руки, то ли желала его поддержать, то ли сама боялась упасть.
Ну вот он и дома, и произошло почти то же самое, что происходило давным-давно, еще в детстве, и что так часто виделось ему там, в сарайчике: он склонил свою кудлатую голову ей на грудь, тихонько, по-ребячьи, всхлипывая, а она поглаживала ладонью взлохмаченные, давно не мытые волосы и говорила:
— Ну вот и хорошо, сынок, что ты возвернулся… Проходи в дом, проходи. На хозяйстве зараз я да внуки. Батько с Петром и Иваном на комбайнах, сегодня должны начать косовицу.
— А мои сыны?
— Витя и Петя еще спят, будить их не надо.
— Как они тут, маманя? — Никита шмыгал носом. Одни, без отца и матери…
— Ничего, живут хорошо… Веселые, часто о тебе спрашивали… Только мужчине, сынок, плакать негоже…
18
Все то, что Никита Андронов, возвращаясь в станицу, увидел в ночной степи, что обрадовало и испугало его, было всего лишь вступлением, своеобразной прелюдией к той с виду обычной, мало чем примечательной работе, которую в конце июня из года в год выполняют холмогорцы и которая называется деревенской страдой И вся та техника, с ее взлетающими к небу прожекторами, с ее пока еще приглушенным гулом, для того и подошла еще с вечера к зерновым массивам, как к своему исходному рубежу, чтобы тут, вблизи готовых прокосов, дождаться рассвета, а вместе с рассветом и приказа начать косовицу.
И как только зардел восток и заколыхалось желтое море колосьев, степную тишину там и тут в одно и то же время разорвал рокот моторов, и прелюдию сменил торжественный хорал. Ячменное поле вытянулось двумя клетками, в них вошли комбайны, опустив свои прожорливые хедеры, упали колосья, потекли по парусам, и уборочная страда в «Холмах» началась. В ровные, тягучие голоса моторов вплелось оживленное стрекотание косогонов, следом за комбайнами потянулись прогалины с частыми копенками соломы, пахнущей тем особенным свежим запахом, какой бывает только на косовице хлебов. И хотя это была в общем-то обычная работа, к которой люди привыкли давно, она всегда почему-то вызывала у тех, кто ее исполнял, странное, никогда не стареющее и ни с чем не сравнимое чувство новизны.