— Ваня, я тебя ждала.
— Это зачем же? Или хочешь сообщить мне что-нибудь хорошее?
— Хочу… Только не знаю, как… Просьба к тебе, Ваня.
— Какая?
— Пойдем ко мне. Дома я одна. Отец и мать уехали на хутор Извещательный, к родичам. Вернутся только завтра… Пойдем, а? Ну, что так смотришь? Я приглашаю тебя в гости. Давненько мы не бывали вместе… Ну, согласен, Ваня? Я никогда еще не просила тебя так, как прошу сейчас.
Иван смотрел на взволнованное, пристыженное лицо Нины и молчал.
«А что, и пойду! — подумал он, покраснев щеками. — Вот он, сам подвернулся, удобный случай, чтобы доказать Валентине, что я могу обойтись и без нее. Она укатила не спросясь в Предгорную, а я без ее ведома пойду к Нине в гости. Вот мы и квиты! Да и приглашает-то не кто-нибудь, а моя прелестная соседка»…
— Ниночка, золотце мое, как я рад, что вижу тебя.
— Зачем же так — «золотце мое»?
— Что, разве забыла, как я тебя называл?
— Признаться, забыла… Так придешь в гости?
— Приду. Только я голодный, как волк! Накормишь пахаря?
— Ваня, о чем печалишься? Да и как тебе не стыдно об этом спрашивать? Для тебя, Ваня, все у меня есть… Пойдем!
— Иди, а я поставлю мотоцикл и сейчас же явлюсь.
— Я подожду тебя возле калитки.
— Мне же надо сменить хлеборобское одеяние и умыться.
— Умоешься у меня, я согрею воду.
После ужина Нина, не в силах скрыть свою радость, с пылающим лицом несмело обняла Ивана, прижимаясь к его колючему подбородку своей мягкой, горячей щекой. Он не отвел рук, только удивленно посмотрел на ее полные ласки глаза.
— Ваня, оставайся у меня.
— Не могу.
— Ее боишься? Ну, сознайся, боишься?
— Я не из пужливых.
— Значит, останешься? Думаешь, мне легко говорить то, что не я тебе, а ты мне должен был сказать, а я, видишь, говорю и не краснею.
Она встала, отошла и смотрела на него как на чужого.
— Что с тобой случилось, Иван?
— А что?
— Неужели забыл тот вечер на берегу Кубани и плеск воды у наших ног? Ты целовал меня и клялся…
— Помню, очень хорошо помню… Но то было детство, оно ушло, и тот вечер вернуть уже невозможно.
— А если захотеть?
— Не так-то все это просто, Нина.
— Понимаю, это она встала между нами… Ты ее любишь?
— Да, люблю.
— Не будет у тебя с нею счастья!
— Почему?
— Разные вы. Кто ты и кто она? Ну, чего сидишь? Уходи! — вдруг крикнула она. — И не бойся, следом не побегу…
Так ничего у него и не вышло из намерения доказать Валентине, что он может жить и без нее. «Стыдно и обидно, обидно и стыдно, — думал он. — И зачем я пошел, не надо было мне ни встречаться с нею, ни тем более идти к ней»… И он впервые ощутил холодок, прильнувший к груди страх и какое-то обостренное чувство тоски. Ему казалось, что, если бы Валентина была рядом с ним, он успокоился бы. И вот тогда он решил, не раздумывая и не мешкая, привезти ее и сына в Холмогорскую. С Барсуковым и главврачом договорился о ее работе. В свободный от смены день попросил у Петра мотоцикл с люлькой (люлька — удобное место для Андрюшки!) и прикатил в Предгорную, когда сумерки, густея и навалом спускаясь с гор, уже укрыли станицу.
На другой день он привез Валентину в Холмогорскую, правда, одну, без сына (сердобольная бабушка наотрез отказалась отдать внука). Но и после того, как они зарегистрировались и стали жить не в хате стариков Андроновых, а у брата Петра, желанный покой к Ивану так и не пришел.
По длинному, пахнущему лекарством коридору Иван, сопровождаемый санитаркой, шел тем твердым шагом, каким обычно ходят люди, неожиданно попавшие в непривычную для них обстановку.
— Молодой человек, ты подожди, — сказала санитарка. — А я схожу к больной, узнаю, может, она тут с тобой повидается.
Это был небольшой холл. Низкий треугольный столик, два плетенных из лозы кресла. Иван сел в кресло, рядом с ним до потолка поднимался фикус с темными, шириной в две ладони листьями; рос он в пузатой, стянутой обручами кадке. Не успел Иван подумать о своей встрече с Клавой, которую не видел, наверное, лет десять, как к нему приблизилась старая, незнакомая ему женщина в больничном, путавшемся в худых ногах халате.
Он встал и пожал ее маленькую, слабую руку, чувствуя в своей загрубевшей ладони высохшие пальцы; смотрел на ее лицо — нет, не исхудавшее, а какое-то увядшее, обескровленное, с прочно залегшими у губ морщинками; видел потухшие глаза, не узнавал Клаву, удивляясь и мысленно говоря себе: да нет же, не может быть, это не она! И молчал, потому что не знал, что и как сказать, и сознаться ли, что не узнал ее, или не сознаться.
Они присели на жалобно скрипнувшие кресла, и Клава, глядя на толстые листья фикуса и будто бы видя их впервые, с вымученной улыбкой спросила:
— Ты не узнал меня, Ваня?
— Ты же в больничной одежде… и давно мы не виделись.
— Да, давненько, это верно. И за это время я сильно изменилась… Я уже не могу смотреть в зеркало.
— Как теперь себя чувствуешь, Клава?
— Нечем похвалиться, нечем… Погубила я свое здоровье…
— Что говорят врачи?
— Стараются… Такие они все внимательные, так им хочется меня подлечить. — Клава снова так же через силу и так же невесело улыбнулась. — Не будем говорить обо мне… Ваня, я хотела сказать о том, что у вас с Валентиной Яковлевной нету жилья. Переселяйтесь в наш дом и живите. Дом хороший, просторный… и пустой.
— Как же ты?
— Я туда уже не вернусь.
— А дети?
— Они еще малые.
— Что слышно о Никите?
— Меня он не интересует. — Клава снова смотрела на висевший перед ее глазами лист фикуса. — Можете переезжать хоть сегодня.
— Спасибо, Клава.
— Не за что благодарить, переезжайте и живите. — Клава глубоко вздохнула, морщинки у ее губ сузились и углубились. — Вы счастливые, я рада за вас. Но вы, как те перелетные птицы, не имеете своего гнезда.
— Это гнездо брата Никиты.
— Никиты нету.
— Эх, братуха, какой же ты дурак!
— Сгинул Никита, — сказала Клава тихим, совсем безучастным голосом. — И никто о нем ничего не знает.
— Клава, есть еще перелетные птицы, они тоже без своего гнезда.
— Кто?
— Тракторист из нашего отряда и мой тезка Иван Нестеренко. Недавно парень женился, а жить негде.
— Пусть и Иван Нестеренко поселяется с молодой женой. Вместе вам будет веселее.
— Так я скажу Ивану. Со смены я вернусь через два дня, и мы сразу переберемся.
Домой Иван не заехал, спешил сменить Петра. Над полями давно уже загустела ночь, одноглазый прожектор мотоцикла кидался то в одну, то в другую сторону, силился пронзить стеной встававшую тьму. Иван направлял колеса по глубокой колее и всю дорогу думал о Клаве, видел ее схваченный морщинками рот, ее нерадостные, о чем-то своем думающие глаза. Мотоцикл трещал на всю степь, и вместе с его стреляющими звуками Иван слышал тихие слова: «Сгинул Никита… И никто о нем ничего не знает»…
12
Нет, Никита Андронов не сгинул и не исчез бесследно. Однако и узнать о том, где он находился, что с ним и жив ли он, вот уже больше месяца в самом деле никто не мог.
Что же произошло тогда, на берегу Кубани, в то раннее утро?
Никита спустился с подвесного моста, ушел в лес и укрылся там в непролазных карагачевых зарослях. Лежал в высокой примятой траве, как волк в кубле, боялся пошевельнуться, чутко прислушиваясь к каждому шороху. Вспорхнет ли птица над головой, покачнув ветку, прошмыгнет ли в траве ящерица, и Никита вздрагивал. Он уже отрезвел, хмель давно выветрился из головы, и острое, еще не осмысленное сознание того, что в жизни у него случилось что-то страшное, угнетало и пугало Никиту. Болело, ныло сердце, и щемила исцарапанная при падении щека, кровь засохла и стягивала кожу.
Откуда-то появилась муха, удивительно проворная, сизого оттенка, величиной с пчелу, и, кружась и жужжа, липла к окровавленной скуле. Никита сломал ветку, отмахивался ею, пугая муху. Вспомнил, как еще в детстве царапины на его теле мать лечила подорожником. Он отыскал продолговатый, со светлыми прожилками лист, помял его в ладонях и приложил к ссадине, чувствуя от листа прохладу. Потом он прикрыл лист картузом и лег. Ему стало легче, рана перестала болеть, да и муха куда-то исчезла, и он задремал. И тут же, может, через минуту или две вздрогнул, как от сильной тряски, и проснулся. Лег на спину, вытянул онемевшие в коленях ноги, смотрел на затейливое сплетение веток и веточек, сквозь них, как сквозь зеленое кружево, видел далекое синее-синее небо, и на глаза ему наплывали обидные слезы. Еще не зная, куда податься, что предпринять, он никак не решался покинуть свое укрытие и пролежал в нем, мучимый голодом и жаждой, до вечера.