31
К тому времени, когда Никита подходил к знакомой ему хатенке под камышовой крышей, похожая на белую папаху туча, так удачно заслонившая солнце, почернела, разрослась, расползлась по всему небу, и начал накрапывать дождик, по-осеннему мелкий и зябкий. «В такую непогоду совсем не грех посидеть у Евдокима в хате и выпить с ним по рюмке, черт», — подумал Никита. Хотел было войти и вдруг почему-то оглянулся, — какая-то сила заставила его это сделать. Перед ним стоял Серко. Тот же его добрый и умный взгляд как бы говорил, что Серко голоден и что он понимал: нехорошо быть таким навязчивым, а что поделаешь, когда брюхо пустое.
— Чего следуешь по пятам? — строго спросил Никита. — Я же сказал: иди своей дорогой.
«Хозяин, я не пошел бы за тобой, да голод меня мучит, — своим добрым взглядом говорил Серко. — Дай хоть кусок хлеба»…
— Ладно, подожди здесь. — Никита плечом толкнул дверь. — Эй, дома хозяин?
— Кто там заявился? — послышался глухой, с хрипотцой, голос Евдокима. — А, племяш! Прошу, входи, входи, Никита Андреевич, гостем будешь. А я только что подумал о тебе: где это Никита запропал?
— Один? А где твоя половина?
— Где же быть ей, такой старательной бабе? На работе. Как выписалась из больницы, так сразу и пошла, дома почти не бывает. Так что приходится одному скучать. А тут еще дождь на дворе.
— Дядя Евдоким, у тебя найдется кусок хлеба?
— Загляни в шкафчик. — Евдоким удобно лежал на кровати, положив на спинку ноги в старых носках. — А зачем тебе хлеб?
— Не мне, а одному бездомному бродяге. Стоит, бедолага, голодный за дверями.
— Кто таков?
— Ты его не знаешь.
— Пусть входит, вместе пообедаем.
— Не войдет, он не желает с нами знаться. — Никита отрезал порядочный ломоть хлеба, отнес его Серку и вернулся. — Все вылеживаешься?
— А ты все блукаешь?
— Как видишь, давно на ногах. — Никита положил на табуретку свою фуражку, перед зеркалом причесал густой, слежавшийся чуб. — Эх, дядя Евдоким, если б ты знал, как мне не хотелось приходить к тебе.
— Кто тебя просил? Но приходил бы…
— Разве я сам по себе к тебе припожаловал? Ноги меня сюда привели. Я хотел повернуть в другую сторону, а они пошли к тебе. И что за сила тянет меня сюда? Не могу уразуметь.
— Что тут непонятного? — Евдоким поднялся, опустив на пол ноги в грязных и изорванных на пятках носках. — Все понятно. Один ты остался, Никита Андреевич, как и я. И так же, как и мне, не к кому тебе приклонить голову, не с кем перекинуться словом. Вот и жалуешь до меня… Э, мы теперь с тобой изделались родичами, сказать, по несчастью. Помнишь, было время, я захаживал к тебе. У, какой ты был тогда гордый да неприступный! Мог бы и собаку спустить на меня. Вот тогда мы были разные, ты — богатый, при своем доме, а я — бедный и бездомный. Но тогда уже, помнишь, я говорил, что есть у нас с тобой и что-то общее. Ты не признавал моих слов, злился. А напрасно, говорил-то я правду, вышло-то по-моему.
— Не поучай, не трави душу…
— Хорошо, не буду. — Евдоким надел чобуры, поднялся, прошелся по комнате. — Помню, ты говорил мне, что у тебя кончилось горючее, дескать, бак пустой… А что у тебя зараз в кармане? Припас горючее?
— Без горючего к тебе и приходить нечего. — Никита вынул из кармана бутылку, заметив, как у Евдокима повеселели запрятанные в косматых бровях глаза. — Закуска найдется?
— Отыщется! — весело ответил Евдоким. — В наличии имеются сало, соленые огурцы, квашеная капуста. Закуска что надо! Моя Варюха молодчина, соленья припасла в зиму. — Евдоким усмехнулся в бороду, очевидно, вспомнил что-то веселое. — Насчет того, что в пустом баке не осталось горючего, это ты здорово придумал. Было горючее и кончилось — все, слезай, приехали. И так как по профессии ты шофер, то пустой, без горючего, бак — это сильно доходчиво и каждому понятно, А что же со мной произошло? Я же не шофер?
— Не разглагольствуй, а подавай закуску, — сердито сказал Никита. — Нечего байки заводить, сам же говоришь, что мы с тобой зараз равные.
Евдоким умолк и покорно занялся приготовлением закуски. На столе рядом с бутылкой и стаканами вмиг появились сало, капуста, огурцы, головка лука, соль. Никита налил по полстакана водки, дядя и племянник чокнулись, выпили «по начальной», закусили, и между ними сразу же начался тот оживленный разговор, который они за рюмкой водки заводили не первый раз и который почему-то то злил, то вдруг радовал Никиту. Злила самонадеянность Евдокима, его желание поучать и выказывать свое удовольствие тем, что теперь они как бы поменялись ролями. В такие минуты Никите хотелось встать, ударить со злости кулаком по столу и уйти, чтобы уже никогда здесь на появляться. Не нравилось Никите и то, что Евдоким, щуря укрытые клочковатыми бровями, по-кошачьи блестевшие глаза, усмехался ехидно и к делу и не к делу повторял: «Ну что, племяш, сбылось мое предсказание? Теперь-то ты, Никитушка, пребываешь в моей шкуре, и никто не может вникнуть в мои слова и понять их так, как вникаешь и понимаешь ты». Радовало же Никиту то, что только этот бородатый и с виду суровый старик мог, как казалось, понять и оценить то горе и те сердечные страдания, которые Никита пережил, и в такие минуты он считал, что лучшего собеседника, с кем можно было бы отвести душу, не отыскать во всей Холмогорской. И то, что Евдоким, хотя и с ехидцей, вспоминал сказанное Никитой о пустом, без горючего, баке, и вспоминал к делу, желая глубже понять иносказательный смысл этих слов, тоже нравилось Никите.
— Ну, Никита Андреевич, теперича давай выпьем за наше с тобой житейское равенство, — наливая в стаканы водку, торжественно проговорил Евдоким. — И так как наше понимание текущей жизни стало общим и оно, это наше понимание, не только подравняло нас, а и сблизило, сроднило, то мы смело можем…
— Что смело? Что можем? — перебил Никита, сузив острые и злые глаза. — Перестань болтать ерунду, черт! Какое такое равенство? Что выдумал? Нету между нами равенства!
— А ить это точно, равными мы стали… и ты, ты не кипятись.
— Я спокойно спрашиваю: чего ради прилаживаешься ко мне? Чего приравниваешься?
— Ить так получается. Не сам я приближаюсь к тебе, а обстоятельства…
— Нету никаких обстоятельств и придуманное тобою равенство выбрось из головы и забудь.
— Так неможно ни выбросить, ни забыть, потому как судьбина у нас зараз одинаковая, — стоял на своем Евдоким. — Ты погляди на нашу реальность: у тебя ничего нету, а у меня и вовсе пусто. Яко наг, яко благ… Я шаблаюсь по станице, как неприкаянный, и ты тоже. — В бороде у Евдокима заплуталась знакомая Никите ехидная улыбка. — Как в моей груди зачерствела боль о прошедшем, так и у тебя болью наполняется сердце. Я не слепой, все вижу…
— Что видишь? Что? — крикнул Никита, багровея.
— Не ори… А вижу я то, что не сами мы подравнялись, а жизнюшка подстригла нас под одну гребенку, сказать, под ежика…
— Евдоким Максимович, сколько раз тебе говорил и скажу еще: не тащи меня к себе, не липни ко мне! — Никита взял стакан, посмотрел на него и пить не стал. — Все одно равными мы не были и никогда не будем. Подумай своей башкой: кто ты есть в прошлом? Ты есть кулак, лишенец, лагерник. Конями обзаводился, богател, и ежели б своевременно не подрезали бы тебе крылышки, то поднялся бы высоко, обогнал бы своего тестя и стал бы еще большим эксплуататором. А кто есть я в прошлом? Я есть труженик, шофер, а ныне еще и разнесчастный человек, вот кто я! Как же мы можем с тобой поравняться, черт? Никак не можем, и никакая жизня не подстригёт нас под одну гребенку…
— Верно, когда-то были у меня кони, и какие! Мечта, песня! По ним, по тем коням, я до сей поры тоскую, и то верно, что сильно мне хотелось быть хозяином, — сказал Евдоким, держа стакан в мелко дрожащей руке. — И все же хотя вместо коней у тебя было подворье и все, что в нем, тобой нажито, а все думки твои были схожи с моими думками. А зараз ты, как я, оторван от тех твоих думок, как малое дите от материнской сиськи, и через то нету у тебя, как и у меня, ни покоя, ни радости… И ты не косись на меня беркутом, не обижайся и не злись, ить говорю-то я истинную правду. И потому давай спокойно и от души выпьем за наше житейское равенство. Не хочешь, да? Или что, может, брезгуешь? Ну, а я выпью…