— Мама, ты чего плачешь? — спросил Витя.
— Что ты, сынок… Вовсе я не плачу.
— Тебя папа обидел?
— Ну что ты, деточка, никто меня не обижал. Ложитесь в постель, пора уже…
Никита ужинал один, на жену не смотрел. Она выносила тазик с водой, и он спросил, почему она не садится к столу.
— Опять отказываешься от пищи? Оттого и худеешь.
Клава не ответила, ушла с тазиком во двор и там, прислонившись к углу дома, поплакала вволю. Когда она вошла, Никита уже поужинал. Закурил, потянулся, зевая.
— Сегодня лягу пораньше, хоть высплюсь вволю, черт!
С виду все было обыденно, привычно, так, как вчера, как позавчера. Клава зашла к детям, посмотрела, спят ли, а потом, на ходу вытирая слезы, пришла в спальню к мужу. Это была небольшая комната с одним окном. Стояла кровать с панцирной сеткой, столик, платяной шкаф. Над кроватью до самого потолка распластался ковер. Никита уже лежал, укрывшись одеялом и, как всегда, у стенки. Крайнее место занимала Клава, потому что каждое утро просыпалась раньше мужа, и ей не надо было, вставая, перелезать через спавшего Никиту. Она не раздевалась, не спешила лечь в кровать. Присела на стул, скрестила на груди руки.
— Чего приютилась в сторонке? Садись поближе, на кровать!
Пружинная сетка, покрытая толстой пуховой периной, не угнулась, когда Клава села на нее, и Никита это заметил.
— Никакого веса в тебе уже не осталось, совсем высохла, — с упреком в голосе сказал Никита. — Сильно не нравится мне, Клавдия, что ты худеешь. А почему худеешь? Мало употребляешь пищи. Вот и сегодня не ужинала. Как же так можно? Ить у тебя остались одни косточки. Села на кровать или не села — не услышишь. — Никита усмехнулся, чмыхнул носом. — Ты что, али в балерины собираешься податься? Сказывают, будто балерины ничего не едят, живут одним святым духом.
Слова эти были обидные, они мучили ее, но Клава молчала, слезы давили, трудно было вымолвить слово.
— Чего не ложишься? — спросил Никита. — Или ждешь особого приглашения? Или так вот и просидишь всю ночь?
— Нам поговорить бы…
— О чем? Кажись, за все годы вволю уже наговорились.
— Давай переменим свою жизнь…
— Что? Ты что сказала? — Никита сбросил с себя одеяло. — Да ты что, дуреха, умом уже тронулась? Как это так — переменить жизнь? И для чего ее переменять? Какая в том надобность?
— Для себя… Я не могу так. Двенадцать годов терпела, а больше не могу, нету силы…
— Интересно! Что же, по-твоему, нам надлежит переменять?
— Продадим все, что у нас есть, и будем жить… У меня есть специальность медсестры, я поступлю на свою прежнюю работу.
— Грош цена твоей работе.
— Зато будем жить как люди…
— А, вот ты куда захотела! В общую кашу? Понятно! Хочешь жить как все? Как Максим Беглов? Так, что ли? — Никита отвернулся к стене, натянул на плечи одеяло. — Вот уж этой дурости не ждал от тебя. Да при чем же тут все прочие люди? — Он снова повернулся к Клаве. — Сказала бы прямо, без обиняков: силенки, дескать, осталось маловато, хворая я, вот в чем беда, черт!
— Беда, Никита, ежели хочешь знать, в том что тебе, бугаю проклятому, нужна не жена, а батрачка! — кажется, впервые смело сказала Клава. — Чего усмехаешься, как кот? Разве я говорю неправду? Мы только живем в одном доме, до сегодняшней ночи еще спали на одной кровати — и все. В остальном мы давно уже стали чужими.
— Как это чужими? Ты что, Клавдия?
— А то, что в Подгорном у тебя есть отрада, у нее, когда тебе надо, ты ночуешь… Я же все знаю, мне давно надо было бы уйти от тебя. А я не уходила, терпела этот позор. Из-за детишек, из-за них, сердешных. Малолетки, их-то жалко…
— Ну что ж, это даже лучше, что про Подгорный тебе известно. — Никита заложил руки за голову, молчал. — Но ты обязана войти в мое мужское положение… Не беспокойся, тебя я не брошу, будем жить, как жили. Дети пусть подрастают… А в Подгорный, верно, иногда заглядываю…
Что он еще говорил бубнящим голосом, Клава уже не слышала. Она словно бы задохнулась, в горле у нее застрял комочек боли, такой острой и противной, что Клава испугалась и сидела на кровати, как окаменевшая. Ни о чем уже не думая и ничего не соображая, она взяла подушку и, прижимая ее к груди, вышла из комнаты и тут же повалилась на диван. Тело ее дрожало, ей хотелось согреться, она укрылась плащом, поджала ноги, а болезненный комок в горле разрастался, ей казалось, что вот-вот она разрыдается, во рту пересохло, язык отдавал горечью. А ночь стояла тихая. За стеной провизжала цепь, — видно, Серко подбежал к воротам и почему-то не залаял. Клава смотрела в темноту и мысленно, сама того не желая, повторяла: «Хворая, для этого самого неподходящая». «Так вот оно что, уже не гожусь, стала неподходящей, стало быть, ненужной, — думала она, чувствуя боль теперь уже не только в горле, а и в груди, и особенно в левом плече. — А кто меня сделал неподходящей? Когда-то годилась, была подходящей, а теперь не гожусь. Как же это со мной случилось такое?»
Опять побежали, понеслись воспоминания. А жизнь-то ее еще короткая, вся она перед глазами. Родителей своих Клава не помнит. Отец погиб на войне, когда ей еще не было и года, а вскоре умерла и мать. Девочка росла, воспитывалась у старшей замужней сестры Надежды. После десятилетки, по совету Надежды, Клава поступила на курсы медицинских сестер. Год не проработала в станичной больнице и вышла замуж. И откуда он взялся, этот шофер «скорой помощи»? Весельчак, балагур, из-под картуза выбивается русый чуб. В Доме культуры Никита пригласил Клаву танцевать полечку. Танцевал он легко, красиво, и Клава в своем светлом платье рядом с ним, казалось, не танцевала, а порхала. Два или три раза они сходили в кино — и вот уже свадьба. Через год, как и полагается, роды, и как же Клава испугалась, когда она, ожидая одного ребенка, родила двоих мальчиков. «Он же любил меня, и как он тогда говорил, что двойня — это от большой любви, и он клялся, что будет любить меня всегда, — думала она, сжимаясь и сдерживая дрожь в теле. — И еще говорил, что в станице я самая красивая девушка, что моя красота расцветет еще больше, когда мы построим свой дом. „Клава, ты не беспокойся, я сделаю все для того, чтобы ты всегда была красивая“… Вот и сделал… „хворая, для этого самого неподходящая“… Так где же и когда я совершила ошибку?»
Одна мысль опережала другую, и все о том же: что с нею случилось — нет, не до замужества, а после него? Ведь любовь как-то быстро увяла, куда-то ушла, пропала. А что осталось? Да ничего… Сперва строили дом, на это ушло лето и две зимы. Работа была тяжелая, от зари и до зари Клава не разгибала спину, старалась. А тут еще малые дети. И что удивительно: тогда, помнится, она была и весела, и радостна, и во всем соглашалась с Никитой. Он уверял ее, что все люди должны жить богато, быть материально обеспеченными, а для этого они обязаны хорошенько, не жалея сил, потрудиться, и что если сейчас, поначалу, им будет тяжело, то со временем, когда они заимеют свой дом со своим двором, жить им станет радостно, легко, они будут счастливы, и Клава верила, что именно так и будет. Она смотрела на Никиту полными теплоты и надежды глазами и утвердительно кивала, соглашалась. Потом они обзаводились живностью, купили телку, двух поросят, завели кроликов, кур, и, казалось, мечты Никиты сбылись. А жизнь их становилась все нерадостнее. Сразу же Клава уволилась с работы, будто бы по беременности, а на самом деле потому, что нужно было строить дом и управляться по хозяйству. Потекли дни, совсем не похожие на те, что были раньше, когда она работала в больнице. Клава не заметила, как и свой дом, и все, что плодилось и вырастало в своем дворе с двумя приставленными для охраны собаками, с каждым годом наваливалось и наседало на нее такой тяжестью, что ни о каком счастье или радости уже нельзя было и думать. «Значит, первая ошибка — это двор. И моя вина и моя беда тут, в своем дворе. Не было бы своего двора, не было бы и того, что случилось со мной. В нем, в своем дворе, я надорвала силы, стала больная, никчемная… „хворая, для этого самого неподходящая“… Так когда же это случилось? И почему случилось? Разве я этого хотела?» — мучительно думала Клава.