— Выходит, что вы взяли Евдокима Беглова на свое иждивение? Ведь так же?
— Ить жалко человека, — тихо ответила Варвара, потупив глаза и глядя в ведро с водой. — Пусть живет… Одинокий он и несчастный, нету у него ни кола ни двора. Да и мне одной в хате сумно, некому даже слово сказать… Вот мы вдвоем…
Она не договорила.
— По станице ходят слухи, будто бы вы из своего небольшого заработка даете Евдокиму деньги на водку. Это правда?
Варвара сразу не ответила, помолчала, краснея и нервно облизывая губы.
— Иногда даю… Мы же расписаны, живем по закону.
— Тем более, если живете по закону, то и следует трудиться обоим.
— Он же ничего не умеет делать!
— Пусть становится дворником в правлении. Двор у нас небольшой, дел не так много, а место сейчас как раз свободное.
— Я ему скажу.
— Получил бы спецовку, хватит ему казаковать в черкеске. Да и бороду надо бы укоротить и вообще подстричься.
— Сколько раз я ему уже толковала об этом.
— А он что?
— Не желает и слушать… Боюсь, что и в дворники не пойдет.
— Почему?
— Гордый он…
— Может, не гордый, а ленивый? — Барсуков попросил Варвару подойти поближе к столу и совсем тихо сказал: — Говорят, что когда-то, давно, еще девушкой, вы любили Беглова.
Варвара отвернулась и промолчала, и мочки ушей у нее покраснели.
В этот день прямо с работы Варвара попала в кино и домой явилась поздно. Дверь была не закрыта. Варвара зажгла свет, посмотрела на спавшего Евдокима и не удивилась, что он храпел и что от него разило спиртным, — привыкла. Она присела на лавку, грустная, усталая, и задумалась. Думала о том, что хотя в «Холмах» она находилась на самом что ни на есть нижнем, неприметном месте, а люди относились к ней с уважением. На собраниях ей всегда давали слово, и когда она говорила, ее всегда слушали внимательно. А сегодня и Барсуков беседовал с нею как с равной, интересовался ее жизнью, спрашивал о Евдокиме. Барсуков, наверное, не знал, что у Варвары было свое особое воззрение и на жизнь, и на место человека в этой жизни. Суть ее воззрения состояла главным образом в том, что люди делились на добрых и недобрых, хороших и плохих, трудолюбивых и ленивых и что людей хороших, добрых, трудолюбивых было больше. Она никогда и никому не жаловалась на свою неудачно сложившуюся жизнь, и то, что в ее душе не иссякала чисто женская жалость к людям и желание сделать другим что-то хорошее, еще больше укрепляло ее в убеждении, что по самой своей природе человек должен быть добрым, отзывчивым и что жаловаться на свою судьбу она не имеет права.
«Я и не жалуюсь. Ить от того, что тебе судьбою уготовано пережить и выстрадать, никуда не уйдешь, — думала она. — Надо же было тому случиться, что на мне не женился любимый мною парень и что вот теперь он, старый, обросший бородой, лежит у меня в хате и похрапывает. Это и было мое первое страшное горе, словами его не передать, не высказать, и я пережила, выстрадала и вытерпела. Сколько было пролито слез — одной мне известно. Замуж вышла не по любви; муж, бывало, приходил пьяный, оскорблял, унижал, издевался — и это терпела. Родила Коленьку и Наташу. Дети выросли, получили образование, обзавелись своими семьями, покинули и мать, и Холмогорскую. Коля живет в Ленинграде, Наташа — в Киеве, пишут редко, в гости совсем не приезжают. Только из писем знаю, что у меня уже пятеро внучат, а ни одного я и в глаза не видала, — и это вытерпела. Муж не вернулся с войны… Теперь вот связала свою несчастную судьбину с несчастной судьбой этого бородача, что растянулся на кровати. Кто он мне? Муж… Горе горькое, а не муж. „Говорят, что когда-то, давно, еще девушкой, вы любили Беглова. Так ли это?“ Любила раньше, давно, и люблю теперь, и не забыла я те августовские ноченьки на берегу Кубани… Эх, любовь, любовь, красивое, как роза, слово, а только в жизни она бывает одна-разъединственная и расцветает, как цветок, только по весне»…
— Аа-а! Варюха, уже дома? — Евдоким поднялся, шумно зевая. — А я вот прилег и малость вздремнул. Был в гостях у племянников. Как раз Дмитрия застал у Максима. Попотчевали дядю первейшим коньяком. Выпей, дядя, да выпей! Не мог отказаться. Но напиток, скажу тебе, от самого господа бога! Сидели за столом, все шло хорошо, мирно, Максим парень сердешный, сидит себе да слушает, Настенька все меня угощает. А Дмитрий зачал голову мне морочить, поучать, умник. Тогда я махнул рукой и ушел — нужны мне его поучения, как позапрошлогодний снег! После этого побывал у Семена, тоже выпили… Эй, Варюха, ты чего это плачешь? Кто тебя заобижал? Или, может, причиной твоих слез являюсь я? Так ты говори, не молчи и июни не распускай. Вчера плакала, сегодня плачешь… Это почему же, спрашиваю?
— Ну чего пристал с допросом? — Варвара смотрела на Евдокима немигающими, полными слез глазами. — Глядела на тебя, на сонного, и что-то взгрустнулось, вот и всплакнула. Бабьи слезы, известно, что святая водица, их и не просишь, а они сами льются. — Ей казалось, что она сказала что-то веселое, хотела улыбнуться и не смогла. — Что, будем вечерять?
— Обо мне не печалься, я не голодный.
— Я тоже повечеряла в нашей столовке. Хорошо, вкусно там готовят. И дешево. — Варвара через силу заулыбалась, ладонью вытирая глаза. — Евдоша, становись и ты на колхозную службу. Вот бы вместе мы и кормились в столовке, так что дома не надо было бы ничем съестным обзаводиться.
— Интересно. — Евдоким скупо усмехнулся и покачал головой. — Кормиться в столовой — понятно. А что же, по-твоему, я обязан делать? Какую должность стану исполнять?
— Поступай дворником в правление, — советовала Варвара. — Работа не тяжелая, а плата приличная.
— Это я? Дворник? Смешно! — Евдоким рассмеялся и закашлял. — Вижу, Варюха, ты совсем рехнулась. И кто тебя на это надоумил!
— Барсуков Михаил Тимофеевич про то говорил. О тебе беспокоился, спрашивал, как ты и что…
— Сказала б ему, пусть бы Барсуков сперва вернул мне моих коней. Поняла? Хоть бы и не тех, каковые были у меня, тех, сознаю, не возвернешь. Но на колхозной конюшне найдутся подходящие лошадки.
— Дурак ты, Евдоким! Что мелешь? Забудь своих коней…
— Знать, и ты туда же? Все вы заодно! Бьете в одну точку.
— Я — туда? Говори — куда, чего притих? Мало тебе того, что живешь у меня на всем готовом, что все я тебе простила? — блестя уже высохшими глазами, гневно говорила Варвара. — Живешь черт знает как, коптишь небо! Погляди на себя: кто ты есть? Чучело страхолюдное!
— А сама ты кто!
— Я, известно, колхозница!
— Уборщица, велика персона! Что тебе дал твой колхоз? Что?
— Да хоть бы то он дал, что в станице я со всеми равная и меня и мою работу люди уважают и ценят. — Варвара отвечала тихо, ласково, словно бы в чем извинялась перед Евдокимом. — А мои дети? Коля хирург, Наташа — ученая, ее муж — директор завода. Сам Михаил Тимофеевич величает меня по отчеству. Всего этого тебе мало, да?.. А вот ты бродяга, посмешище людское в казачьей одежонке, словно бы земля расступилась и ты заявился в Холмогорскую с того света. Я тебя знаю, ты всегда норовил жить без людей, бирюком, а одному, без людей, жить на свете ох как трудно! — Видя, что Евдоким скребет пятерней в затылке и косится на нее, Варвара подсела к нему, смирная, ласковая. — Прошу тебя, Евдоша, переменись! Подумай и пойми: как невозможно поднять из могилы твою покойную Ольгу, так же нельзя вернуть тебе то, что у тебя было. И плюнь ты на своих коней, выбрось их из головы. Живи с людьми, трудись. Евдоша, ить ты же еще при здоровье. Иди в дворники, дадут тебе спецодежду, кормиться будешь в столовке. Да подстригись, убери эти свои патлы и бороду, стань, Евдоша, человеком…
— Я и есть человек!
— Человек, верно, да какой? Жалкий, никому не нужный, да еще и смешной.
— А ты что? Захотела, чтоб я был таким, как тогда, помнишь, когда ночью мы плыли по Кубани? Или уже позабыла того Евдокима?
— Не надо, Евдоким, не вспоминай… Все то, что тогда между нами было, давно умерло. Не вороши память…