Братья молчали. Дмитрий полагал, что все сказал и к сказанному уже нельзя ничего прибавить, потому что мысль свою, как он думал, выразил достаточно убедительно. И он начал накладывать в свою тарелку хорошо поджаренную картошку и кусочки мяса. Максим же считал, что обязан был возразить, потому что не согласен с доводами Дмитрия, и он обдумывал, что и как сказать, чтобы было понятно и чтобы брат не обиделся.
— Максим, выпьем еще по рюмке, — сказал Дмитрий. — Настенька права, спорить нам не о чем, ибо все так ясно и очевидно.
— Выпей один. Ты же знаешь, я до рюмки не охотник.
— Тогда и я не стану пить.
И Дмитрий принялся за еду.
— Спорить-то нужно, без этого, видно, не обойтись, — заговорил Максим, не притрагиваясь к еде. — Новая культура, новый быт, вокруг станицы вырастают промышленные предприятия. Все это у нас действительно есть, и свой, как ты сказал, рабочий класс тоже имеется, правда, небольшой, но все же имеется. С этим я согласен.
— С чем же не согласен? — Дмитрий рассмеялся, кусая крепкими белыми зубами свежие перышки лука. — Говори, говори, я не обижусь.
— Не согласен насчет души собственника. Тут ты неправ. Ох, и живуча эта зараза — жадность, стремление обогатиться, заиметь побольше всякого добра.
— Где же она? — со смехом спросил Дмитрий. — Что-то я ее не вижу.
— Далеко живешь, в Холмогорской бываешь наездом. Пожил бы в станице да пригляделся бы к некоторым, вроде нашего кузена Никиты. В жизни его ничто не интересует, кроме выгодной продажи кабанов и кроликов. Клава — ты бы посмотрел на нее! — это же батрачка, существо жалкое и совершенно бесправное. На хуторе Подгорном у Никиты есть любовница, а жену замучил непосильной работой. Нет у него ни чести, ни совести. На грузовике привозит все, что ему нужно, и где берет — неизвестно. Тут, конечно, виноваты и мы, в частности партбюро гаража, — мало интересовались жизнью Никиты. Другой пример — Чумаков, живет от Никиты через два двора. Токарь, наши станки стоят рядом. Как и у Никиты, у Чумакова нажива все свободное время занимает. Ни тот, ни другой не читают газет, книг, не ходят в кино — за домашним хозяйством некогда. О какой сознательности может идти речь? Позавчера Чумаков запорол несколько деталей, потому что в доме у него были какие-то неприятности. На работу пришел злой, матерился, нервничал, попортил детали, бросил станок и ушел… Обидно, Митя, что Чумаков и Никита наши сверстники, родились и выросли, как и мы, при советской власти. Не могу понять, как и откуда пришли к ним эти замашки?
— Что тут понимать? — Дмитрий весело смотрел на хмурое рассерженное лицо брата. — Абсолютно все понятно! Пережитки прошлого в сознании людей! Но этим дворам с живностью и собаками, которые тебя пугают, не устоять перед общественным производством, перед техникой в руках коллектива, наконец, перед комплексами. И люди Холмогорской, и их нравственность, духовные запросы, запомни, с каждым годом изменяются, разумеется, не быстро, не вдруг, однако сам процесс изменения к лучшему необратим. Сегодня Максим Беглов и такие, как он, начали жить в станице, как здесь говорят, не по-крестьянски, а завтра так же начнут жить другие.
— Все ли начнут так жить?
— Несомненно!
— А не случится ли, что еще кто-то станет похож на Никиту? — спросил Максим. — Как у него, будет в доме полная чаша, во дворе — всякая живность, своя легковая машина, а в душе темно и пусто. Вот что меня беспокоит.
— Напрасно беспокоишься, совершенно напрасно! — так же весело и уверенно говорил Дмитрий. — Личная собственность, материальное благополучие и, если угодно, личный автомобиль рядом с откормленным кабаном — это всего лишь, так сказать, пристроечка рядом с величественным зданием социалистического производства. Да, я тоже не отрицаю: плохого, дурного в жизни у нас еще много. Есть у нас уголовники, пьяницы, взяточники, и выросли они, между прочим, тоже при советской власти. Так что милиции, судам и прокуратуре пока что работенки хватает. Ну и что? Ведь общественное производство и коллективный труд — основа основ нашей жизни. Давно забыты и быльем поросли такие понятия, как «моя земля», «мой плуг», «моя борона»… Что же касается идейной, воспитательной стороны, то тут, я согласен, работы в Холмогорской хватает. Но это уже забота нашей сестрицы Дарьи Васильевны.
— Митя, а что скажешь о дяде Евдокиме? — спросил Максим. — Сколько прошло лет, а он точно бы закостенел с мыслями о своих конях.
— Дядя Евдоким в счет не идет, он осколок от давно ушедшего времени, этакий шут гороховый в казачьем бешмете и кубанке. Смешон, жалок — и только. — Дмитрий рассмеялся, и опять, как показалось Максиму, излишне громко. — Да, дядя Евдоким — это позор для нас, Бегловых. Но что поделаешь? Не мы в этом повинны.
В это время, как бы услышав, что говорят о нем, в комнату, не постучав, вошел Евдоким в своем потертом, грязном бешмете, затянутый, как горец, кавказским пояском с серебряной чеканкой. Несмело переступил порог, как бы боясь, что его прогонят, с кудлатой головы стянул кубанку, поклонился удивленно смотревшим на него племянникам. Все так же заросший бурой бородой, в тех же самодельных, из сыромятной кожи, чобурах на соломенной подстилке, с теми же добрыми, пристыженно смотревшими глазами, он показался Максиму не смешным, а несчастным.
— Доброго здоровья, племяши, — сказал он глухим, с хрипотцой, голосом, и снова поклонился. — Поклон и тебе, Настасья, и вам, дети.
— Доброго и вам здоровья, — ответил Максим. — Дядя, какими судьбами?
— Проходил тут по улице, узрел машину. Дай, думаю, загляну, может, Дмитрий приехал, — говорил Евдоким, все еще стоя и комкая в руках кубанку. — И как раз угадал. Вот ты каков, Митрий! Тебя, Максимушка, частенько вижу, а Митрия уже не помню, когда видал. Далече убёг от нас, далече…
— Дядя Евдоким, а ты легок на помине, — сказал Дмитрий. — Мы с Максимом только что о тебе говорили.
— Что про меня можно балакать! Так, какие-нибудь пустяки.
— К слову пришлось, вот и вспомнили, — ответил Максим. — Ну, станичный бродяга, чего стоишь? Садись к столу. Рюмку коньяку выпьешь? Митя из Степновска привез.
— Могу и две… не откажусь.
— Дядя, иди сюда, помой руки. — Анастасия пригласила Евдокима к водопроводному крану. — Вот и полотенце. — Она подождала, пока Евдоким помыл руки. — Дядя, может, тебе борща налить?
— Можно, можно… У тебя, Настасья, знаю, борщи вкусные.
Евдоким присел к столу и, не дожидаясь приглашения, с особенным удовольствием выпил налитую ему рюмку коньяку, сам наполнил вторую и с таким же удовольствием выпил и ее, крякнул, ладонью вытер косматый рот и принялся за борщ. Анастасия заметила, с каким затаенным в глазах страхом Вася и Оля смотрели, как этот бородатый, похожий на лешего человек пил коньяк и ел борщ, сказала:
— Дети, а вы идите гулять.
И сама проводила их во двор.
Пока Евдоким ел, Максим и Дмитрий молчали и с грустью смотрели на него. Не хотели ему мешать. С борщом Евдоким управился быстро. Когда перед ним появилась тарелка с картошкой и мясом, он налил еще рюмку, сказал: «За ваше здоровьице!» — и выпил. И сразу же заметно повеселел, припухшие глаза заблестели, смотрели смелее, обросшие бурой шерстью щеки зарумянились.
— Гляжу на тебя, Митрий, и диву даюсь: совсем, совсем ты не похож на Бегловых, — сказал он. — Истинно переродился! А почему? Жизнюшка у тебя не станишная, живешь в довольстве, и через то весь ты изделался свеженьким, чистеньким. Нет, не наш, ушел ты от Бегловых! А чего можно ждать от твоих детишек? Будут они похожи, допустим, на своего деда Василия? Нет, не будут… Жизня изменяет человека! — подняв руку, многозначительно заключил он. — И только один я, сирота разнесчастная, не изменяюсь, потому как залегла камнем в груди боль-обида. — В его глазах, до этого радостно блестевших, показались крупные слезы. — Кони мои, кони, где они? Все пропало, все сгинуло…
— Значит, дядя, по-твоему выходит, что я не похож на Бегловых? — смеясь, спросил Дмитрий. — Это интересно! А ты похож? Своим поведением позоришь нашу фамилию! Наш отец, а твой брат Василий человек знатный, дважды Герой, трудяга, каких поискать, а ты сорок лет плачешь о своих конях. Да разве в них, в конях, счастье? Сам же увел их из колхозной конюшни, в банду подался. Да и когда это было? Мы с Максимом тогда еще и на свет не появились. И вот с той поры, обозлившись и затаив обиду, влачишь эту жалкую, смешную, никому не нужную жизнь. Бородой зарос, детишки тебя пугаются, бродишь по станице, вырядившись под казака. А жизнь-то не стоит на месте, и те, кто родился уже после того, как ты разлучился со своими конями, построили в Холмогорской новую жизнь, и какую! А ты все плачешь о своих конях и ничего не видишь и не понимаешь.