— Зачем же так спешно ей понадобился?
— Фигуру мою начали вылепливать, вот зачем. — Старый механизатор усмехнулся самодовольно в усы, как бы давая понять, что не усмехаться тут никак нельзя. — Из Степновска прибыл человек, называется скульптором. Так вот тот человек привез в чемодане сырую, круто замешанную глину, ну в точности такую, какая у нас бывает в яру после дождя, когда она так налипает, что ногу не вытащишь. Так вот из этой самой глины он вылепливал мою голову величиной с добрый кулак. Держит эту головку на ладони и то зыркнет на меня, то на эту голову, то брызнет на нее водой, чтоб глина помягчала, то поправит то, что уже слепил… Надоело сидеть перед ним.
— Зачем же ему понадобилась твоя голова?
— Не ему лично, а, выходит, всей нашей станице, — с достоинством ответил Василий Максимович, и снова самодовольная улыбка тронула «мопассановские» усы. — На станичной площади по указанию властей будет поставлен мне памятник, вот зачем ему потребовалась моя голова. Я говорил тому лепщику: вот отработаю свое, отживу, и когда помру, тогда и ставьте меня где хотите. Нет, отвечает, так нельзя, потому как все это полагается ставить при живом человеке, чтобы он мог, проходя по площади, сам на себя поглядеть. Я, говорит, действую по указу, и мне велено слепить вашу голову, в точности такую, каковая она есть в натуральном виде, а это еще пока проба. Так что обещался еще приехать.
— Где же тебя поставят, Вася?
— Я говорил тому лепщику, что хорошо бы стоять возле могил Васюты Нечипуренковой и Акима Бесхлебнова, ить они же геройски погибли за нашу теперешнюю жизнь.
— Это ты верную подал мысль, — согласился Андрей Саввич. — А он что?
«Ваше место, отвечает, уже определено — перед входом во Дворец культуры».
— Ну что ж, Вася, место тоже хорошее. Ты в станице настоящий молодец, превзошел всех героев, и ежели надо становиться тебе перед Дворцом культуры, значит, надо, и тут ничего не поделаешь, придется подчиниться, — рассудительно говорил Андрей Саввич. — Это даже для других поучительно. Пусть люди видят, кто проживает в Холмогорской.
— А приедет он еще потому, что за один раз, говорит, большая голова из глины не получается, а когда она получится, тогда ту голову соорудят из бронзы, чтоб ни дождя, ни снега не боялась, — продолжал Василий Максимович. — Веришь, долго он ко мне присматривался, и так зыркнет на меня, и этак поглядит. И только что проводил того лепщика, как заявляется Дарья и говорит: звонил Солодов, едет ко мне, так что, говорит, надо, батя, ждать. Ну, я подождал-подождал, да и наутек. В поле у меня один Тимофей вторые сутки не сходит с трактора. Славный, скажу тебе, сынок у Михайла Барсукова, старательный парень и ко мне относится исключительно уважительно, как сын родной. Так что напарником своим я доволен.
— И все же зазря поспешаешь в поле, — сказал Андрей Саввич. — Солодова надо было бы подождать. А то что получается? Неуважение. И раз человек едет и сам просил подождать, то и надо ждать.
— Не обидится, мы с ним однополчане, и ежели я ему нужен, то отыщет меня где угодно. — Василий Максимович поднялся. — Ну, Андрюха, быстрее поправляйся, а я поеду.
— Постараюсь, осточертело мне это лежание, — с грустью сказал Андрей Саввич. — Невестка Валентна обещала раздобыть в Степновске какое-то новое лекарство, тогда я быстро…
— Лекарство — это само собой, потому как медицина наука важная, а только и сам не поддавайся болезни и нажимай на свою силу воли, — поучительно говорил Василий Максимович. — Ну, помчусь, а то Тимофея жалко, измучился парень.
Летел, торопился мотоцикл, подпрыгивали колеса, встречный ветер бил в лицо. Припадая к рулю, Василии Максимович гнул спину, смотрел на блеклую, уныло-серую, пожухлую стерню и думал: вот и еще с одной осенью повстречался. И подобралась она как-то исподтишка, совсем незаметно, и была такая же, как все прежние, чем-то до боли в сердце знакомая и чем-то совсем непривычная. Так же, как всегда, багрянцем опалила листья, накинула на деревья печальный вдовий полушалок и понесла, покатила по небу сверкающую шелком паутину. А на полях — следы трудовых усилий. Тяжелые скаты грузовиков измережили жнивье, утрамбовали дороги-времянки, усыпали их соломой. Жнивье давно поблекло, и поля стали словно бы пошире, попросторнее; то там, то тут протянулись по стерне черные кушаки свежей пахоты.
В нынешнюю осень почему-то непривычными были дожди, какие-то сонные, тихие — ни ветерка, ни грозы. Слишком рано потянуло со степи остуженным, совсем не летним холодком. Но вскоре распогодилось, тучи поднялись и расползлись, оголили небо, и над подсохшими садами, над крышами по утрам недвижимо повисали лоскутки сизого тумана. С восходом солнца лоскутки розовели, таяли и исчезали, и небо, светлое и чистое, как промытое и отлично протертое стекло, поблескивало весь день. Как-то непривычно быстро высохла и еще больше пожухла стерня, осиротели бахчи, осталась одна прибитая дождем к земле ботва. А ведь еще не так давно ботва отливала светлой зеленью, и, прикрытые зубчатыми листьями, рябыми футбольными мячами здесь лежали арбузы, густо, один в один. По бахче вытянулась хорошо укатанная дорога, по ней мчались грузовики, кузова их доверху загружены арбузами. Рядом с бахчой, сколько окинет взгляд, тянулась стерня и стерня, ее-то и надо было вспахать. Копенки давно стянуты в скирды, солому брали волоками, и оттого с одного конца она поднималась высоко, отвесной скалой, а с другого отлого уходила к земле.
Василий Максимович, белея каской, пролетел мимо желтых, локтями торчавших початков еще не убранной кукурузы, вблизи частокола высоко, комбайнами, срезанных подсолнухов, миновал две скирды и, куда ни смотрел, всюду видел щемящую сердце печать осеннего увядания. И только жнивье, кое-где тронутое свежей зеленью молодого бурьяна, словно заново начинало оживать, а согретая после дождя земля помягчала и просила плуга. В такую землю лемеха входили мягко, как нож в зернистую икру, выворачивая отливавшие черным глянцем пласты. Следом за плугом спешили, подплясывая, бороны, кроша и причесывая землю своими железными зубьями, и над свежей, разровненной пахотой, отыскивая червяков, как всегда, стаями кружились грачи.
Возле скирды Василий Максимович поставил на ножки-рогачики горячий мотоцикл и посмотрел на своего сменщика. Тимофей Барсуков вел по борозде гусеничную машину и сидел вразвалку, положив правую руку на рычаг. У дороги, на развороте, лемеха поднялись и, стряхивая со своих плеч комочки земли, заблестели, словно бы зеркала. Трактор обогнул скирду, снова въехал в борозду, зеркала жадно вошли в землю, погасли и вдруг замерли. Это Тимофей остановил машину, приглушил мотор и быстро, желая показать своему наставнику, как он это умеет делать, прошел по гусенице и спрыгнул на пахоту. «Еще молодой, а действует как уверенно и смело», — одобрительно подумал Василий Максимович и вдруг, не зная почему, вместо Тимофея увидел Гришу. Ему казалось, что это не Тимофей, а Гриша так смело прошел по гусенице и теперь наклонился над мотором, что-то там делая. «Сильно по душе мне этот белоголовый паренек, люблю, как сына родного, — думал он. — А через то и в голове моей происходит временное помрачнение и вместо Тимофея увижается мне Гриша»…
— Дядя Вася, что слышно про Гришу? — как бы угадывая чужие мысли, спросил Тимофей. — Как у него идут дела с учебой?
— Одна зараз у Гриши забота — музыка, — ответил Василий Максимович. — Старается.
— Небось трудно ему? — спросил Тимофей. — Это же надо — все по нотам.
— Во всяком деле требуются усилия и старания. Без труда, Тимоша, ничего не достигнешь. Возьми, к примеру, нашу работу. Пахать землю тоже надо с умом, — заключил старый хлебороб. — Ну, а как ты тут без меня? Приморился?
— Ничего, борозду тянул безостановочно, — улыбаясь смуглым, обветренным лицом, похвастался Тимофей. — Дядя Вася, теперь вы поведете машину, а я посплю до вечера. А ночью опять пахать буду я, а вы отдохнете. Люблю пахать ночью. Машина не перегревается, идет ровно, спокойно, впереди прожектора, по сторонам темень встает стеной, а над головой звезды. Красота!