— Ну как ты тут, сынок? — спросил он, когда кончилось пиршество и они остались одни. — Скучаешь по станице?
— Скучать некогда.
— Теперь скрипку небось и из рук не выпускаешь?
— Учусь, привыкаю.
— Тяжело?
— Вначале было трудновато. Но учиться здесь мне нравится. — Гриша поправил заметно отросшие на голове темно-каштановые волосы. — Тут все не так, как было в школе.
— А зачем чуприну отращиваешь? — спросил отец. — Будешь похож на молодого дьячка.
— Тут все так…
— Может, на стрижку нет денег? Так я привез немного.
— Спасибо.
Гриша не знал, что еще сказать, покраснел и промолчал.
— Почему с Дмитрием не поладил?
— Был у нас серьезный разговор…
— Вот и у меня была с ним сурьезная балачка, — сказал Василий Максимович. — И через то на душе у меня неспокойно.
— О чем же вы говорили?
— Так, о своем…
Гриша спрашивал о матери, о Максиме, о Даше и ни словом не обмолвился о Люсе. Отец сам хотел сказать, как однажды Люся встретила на улице мать и как расспрашивала о Грише, и не сказал. Перед вечером Гриша проводил отца до автобусной станции. К рейсовому автобусу они опоздали, пришлось Василию Максимовичу возвращаться в Холмогорскую на попутном грузовике. Он примостился в кузове, на скомканных, пахнущих овечьей шерстью брезентах, смотрел на укрытые темнотой поля и не переставал думать о холмах и о Дмитрии. На выбоинах тяжелые колеса подпрыгивали, кузов гремел. Василий Максимович натянул картуз, чтобы не схватил ветер, а в голове все то же — холмы и Дмитрий. С этими нерадостными думками он и вошел в хату. Анна Саввична уже спала, она не ждала его сегодня. На ее вопрос, почему он так быстро вернулся и повидался ли с сыновьями, Василий Максимович ответил нехотя, глухим голосом:
— Видел обоих.
— Ну что Митя, подсобил?
— Как же, жди, подсобит! «Не нахожу, говорит, нужным».
— Как поживает Гриша?
— Ничего, старается. Поклон тебе переказывал. Пирожки сильно ему понравились. И сам уплетал за милую душу, и дружков своих угощал.
Спал Василий Максимович плохо, мысленно возвращался к разговору с Дмитрием, вставал, курил.
— Всю дорогу думал и зараз думаю: куда мне теперь податься? — сказал он, сидя на кровати. — Кому пожаловаться на родного сына? Не придумаю.
— Сперва сходи к Андрею, потолкуй с ним, — советовала Анна Саввична. — Мой брат человек рассудительный, в житейских делах кое-чего смыслит, может, вместе что придумаете. Да и проведаешь Андрея, что-то он занемог, на сердце жалуется. Ходить ему трудно, что-то давит в груди. — Она помолчала, вздыхая. — Или выбрось из головы свои холмы, забудь о них. Тебе что, больше всех нужно?
— Вот именно, что больше всех нужно.
— И зачем они тебе, эти холмы?.. Когда мы были молодые, тогда иное дело.
— Помолчала бы, Анна, без тебя тошно.
Рано утром Василий Максимович отправился к шурину. Андрей Саввич лежал в постели с осунувшимся, небритым лицом.
— Ты что это, Андрей, захворал?
— Что-то начинаю сдавать. Силы у меня не стало, вот и лежу.
— А я ездил в Степновск, к сыновьям.
И Василий Максимович, присев на табуретку у кровати, рассказал Андрею Саввичу о своем разговоре с Дмитрием.
— Что теперь делать? Посоветуй, Андрей. Ить погибнут холмы.
По грустным, бесцельно глядящим в потолок глазам Андрея Василий Максимович понял: ничего из сказанного ему он не слышал, на уме у него было что-то свое.
— А тут еще, Вася, помимо болезни, горе у меня, такое горькое, что погорше холмов.
— Что ж это за горе у тебя?
— Никита мой погибает…
— Как это погибает? Отчего?
— Тогда, помнишь, летом, вернулся он из своего убежища, и с той поры ходит как в воду опущенный. — Андрей Саввич прикрыл ладонью глаза, и Василий Максимович заметил, как шурин украдкой вытер слезы. — Не живет Никита, а мается. От работы отказался, блуждает по станице, понурив голову. Ничего ему не мило, на людей не глядит, ничего вокруг не видит, с батьком и с матерью не разговаривает. К водочке приласкался, частенько ночью приходит выпимши. Где бывает, с кем пьет? Говорят, что слыгался с Евдокимом, с ним и выпивает… Клава третий месяц лежит в больнице. Как-то сказал я Никите: «Поди проведай больную жену». Не пошел. Промолчал, будто ничего не слышал, — и все. Витя и Петя боятся к нему подходить, да и сам он к ним не тянется, точно бы они ему чужие. Вижу, отлучился Никита ото всего живого, существует один, сам по себе. Бородой оброс, на цыгана стал похожим, в глазах притаилась нелюдимость. Я так думаю: что-то внутри у него оборвалось, а обратно приклеиться не может. Или захворал какой-то душевной болезнью. Скажи, Вася, есть такие доктора, чтоб могли вылечить от душевной хворости?
— Про то не знаю, — ответил Василий Максимович. — Спросил бы у своей молодой невестки. Докторша должна бы знать.
— Тут, видно, доктора не помогут, — удрученным голосом говорил Андрей Саввич. — Болезнь душевная, она пребывает где-то внутри, поблизости от сердца, и нету от нее лекарств.
— Что ж с хозяйством у Никиты? — спросил Василий Максимович, думая о холмах и не зная, как бы ему все же перевести разговор на волнующую его тему. — Сильно обидел меня Дмитрий. Разве настоящие сыновья так поступают? Ить он же главарь в этом деле и ежели б захотел, то вмиг бы все решил.
— Что с хозяйством, что с домом? А ничего… Ничем Никита не интересуется, он все одно как неживой, — ли слушая зятя, говорил Андрей Саввич. — Его корова до сей поры находится у меня. Мы с женой намекали ему насчет коровы. «Забирай, говорим, свое». Отмолчался, покачал головой, и только по заросшим щекам покатились слезинки. Те деньги, что пожарники подобрали средь двора, лежат в сберкассе, записаны на детей, до ихнего совершеннолетия. И Никита этими деньгами не интересуется, ни разу даже не спросил.
— Да хоть бывал ли он в своем доме? Интересовался ли, что там и как?
— В том-то и беда, что в доме своем ни разу не был. Сказывали соседи, что как-то видели его на Беструдодневке. Появился вечером, когда уже стемнело. Два раза прошел мимо своего двора, поглядел на окна, а во двор не зашел.
— Трудно со взрослыми сынами, — заключил Василий Максимович. — Вот оно и выходит: у тебя на старости годов горе с Никитой, а у меня с Дмитрием. И зачем, скажи мне по совести, посягать Дмитрию на холмы? Они что, мешали ему спокойно жить в Степновске? Но пусть знает: холмы я ему не отдам. Андрей, как думаешь, а не поехать ли мне в Москву? Выставлю на груди все свои награды и пойду к самому министру. Или, может, сперва повидаться с Солодовым? Как считаешь, Андрей?
— В нем совсем не стало жизни, вот что меня пугает, — говорил Андрей Саввич с такой уверенностью, точно бы Василий Максимович спрашивал его именно об этом. — Надо бы Никиту как-то взбодрить, поднять бы в нем дух. А как его подымешь? Попервах у него отобрали шоферские права, а потом вскорости вернули. Барсуков давал ему хорошую работу — горючевозом. Отказался. А вчера отдал матери свои шоферские документы. «Возьми, говорит, и спрячь, мне они не нужны». Я стал допытываться: как это не нужны? Почему не нужны? Молчит, только губы вздрагивают мелко-мелко. Скажи, Василий, неужели всему причиной является его разоренное подворье? Так ведь дом-то цел, не сгорел, в нем можно жить. Да и живут же там зараз квартиранты — Иван с женой и еще одна молодая семья.
— Я так думаю, что никакого жизненного понятия у Дмитрия нету. Образованный, а дурак — вот в чем его беда. Что у него на уме? Давай, давай, строй побыстрее! А где строить и зачем строить? Этого он в соображение не берет. Мог бы сперва с батьком посоветоваться, поговорить бы по-семейному. Не пожелал. А почему не пожелал? Сильно умничает, — дескать, я все знаю. Ни шута он не знает, зажирел, барином заделался…
— Ты, Василий, совершенно прав, именно не хватает жизненного понятия и честного отношения к людям. Ежели ты, к примеру, нагрешил, то приди к людям и честно покайся. И ежели бы, допустим, была у Никиты в душе честность и он сказал бы Барсукову: так, мол, и так, хочу жить честно, как живут люди, и мне самому требуется жилище, то квартиранты могли бы хоть завтра освободить дом. Заходи, Никита, и живи полным хозяином. Нет, молчит, как в рот воды набрал. А почему молчит? Нету правильного понятия жизни…