Кстати, в той квартире и остальные мужчины выпивали, правда, лысый только по воскресеньям (говорил, обладает невероятной силой воли), а шофер и в будни, причем делал заначки: прятал от жены четвертинки по всей квартире. Позднее я находил их в самом неподходящем месте: раз в туалете дернул цепочку, а вода не спускается. Заглянул в бачок, а там четвертинка. Я отдал ее тетке, а на следующий день шофер у всех допытывался:
— …А кто сегодня делал уборку? — и дальше, с возрастающим волнением: — А в туалете ничего такого не видели? Вот бордюр! Ну и народ пошел!
После того случая шофер стал дублировать заначки и делать отметины на стенах на случай забывчивости. Бывало, вечером на кухне что-нибудь упадет, все выскакивают, и начинается: женщины поносят тетку, шофер спешить проверить, цела ли заначка, лысый пялится на «Красную шапочку» и, как бы пытаясь ее успокоить, обнимает за бедра — или все это в другой последовательности.
Для меня кухня была бесплатным аттракционом, для мужской части квартиры — клубом, для женской — неким полигоном, где каждая из соседок оттачивала словесное оружие, нащупывала пути к разгрому соперниц и действовала в силу своего духа; уровень шума на полигоне впрямую зависел от настроения соседок и количества спиртного, принятого тем или иным соседом.
Теткина коммуналка — мое первое открытие, открытие того, как люди умеют отравлять жизнь друг другу. Я наивно представлял столичные квартиры благочестивым «высшим светом», а окунулся в «болото» с обильными жалобами, заурядными скандалами. Особенно контрастно коммуналка смотрелась на фоне живописных фасадов домов, набережной, Крымского моста — так что здесь было над чем задуматься. Кажется, тогда я впервые понял неодномерность бытия, вечное противоборство добра и зла, но еще не уловил правильного соотношения сил.
По вечерам я бродил по набережной до водного стадиона «Динамо», на котором висел идиотский плакат «Все мировые рекорды должны принадлежать спортсменам СССР», или шел по Метростроевской до станции метро «Кропоткинская» и дальше по бульварам до Арбата…
Прогуливаясь, я сделал второе открытие: москвичи настолько привыкли к красоте своего города, что не замечают ее: все несутся куда-то, что ни спросишь — отмахиваются, а приезжие, с их обостренным восприятием новизны, внимательны к каждому переулку, к каждому дому, и часто от избытка чувств интересно выражают свои впечатления. Впрочем, все это мелочи.
Ходил я и по другим близлежащим улицам, чаще других — по Пироговской до Новодевичьего монастыря; там находилось несколько институтов; студенты сидели в скверах, толпились у киосков; я подходил к ним, прислушивался к их разговорам — эти разговоры сами по себе имели для меня огромную ценность, они показывали уровень общения, о котором я только мечтал.
Там, на Пироговке, я сделал третье, самое важное открытие — понял, почему меня тянуло в Москву — ее ритм соответствовал моему необузданному темпераменту, в ней сосредоточено все то, чего мне не хватало в захолустном сонном поселке. Я понял, что только в этом городе смогу найти себя и реализоваться, и мне не терпелось вжиться в новую обстановку, обзавестись знакомыми. «Вперед!» — то и дело подбадривал я себя.
Третье открытие было самым значительным еще и потому, что среди студентов, к которым я тянулся, было много красивых девушек, таинственных и недосягаемых; из-за этих девушек я совсем потерял голову: то балдел от их улыбок и смеха, то занимался сравнительным изучением их фигур, а в снах встречался то с одной, то с другой — был ловеласом широкого профиля, но в жены выбирал девушку из тургеневских романов. Девушки волновали меня гораздо больше, чем предстоящие экзамены. А это уже не мелочи.
В училище на подготовительных курсах рисовали гипс. Здание было старое и во избежание пожара курить в аудиториях запрещалось, только для преподавателя, старичка с седой бородкой, делалось исключение — пепел он стряхивал в банку с водой. Частенько он останавливал нас и на мольберте показывал технику штриха — его точные линии мгновенно расцвечивали рисунок. Возвращая карандаш, старичок давал вполне определенные ориентиры:
— Это я показал, чтобы вы знали, как можно делать, да-с. А как надо… идите в Пушкинский музей и смотрите Рембрандта.
— У вас, любезный, слишком все робкое, — обращался старичок ко мне. — Сентиментальность прекрасное качество человека, но в наше время надо быть бульдозером. Энергичней кладите штрих. И в живописи пишите широкими мазками, вы же неплохо чувствуете цвет. Писать нужно так, как будто немного спешите. Некоторая незаконченность создает впечатление легкости.
Но в другой раз он говорил совершенно противоположное:
— Не спешите, любезный, откладывать работу. Вставайте из-за мольберта только когда твердо уверены, что уже ничего не можете добавить. Законченность, помимо всего прочего, означает любовь к предмету.
С каждым днем мой рисунок становился все крепче, в живописи я все чаще находил яркие цветовые решения. Дома у тетки писал еще смелее; случалось, от неожиданных сочетаний красок захватывало дух; одна находка рождала другую, картины приобретали новое освещение, начинали жить собственной жизнью, как бы независимо от меня — образы сами подсказывали решения, открывали новые пласты в живописи. Я часами не отходил от стола, работал настойчиво, до темноты. В те дни я пришел к выводу, что все самое ценное рождается в процессе долгой работы, а не от случайного вдохновения, которое должно свалиться откуда-то с неба, а главное, радость от такой работы с лихвой компенсирует усталость, затраченное время, сны о девушках и все остальное.
На курсах как-то стихийно возникла моя дружба со Станиславом Исаевым, крепким парнем с несокрушимым спокойствием, в его облике было что-то от античных героев — цельность, всемогущественность; в мыслях, которые он высказывал, прослеживалась четкая позиция, а в самих словах, плотных, весомых, таилась властная сила. Он был очевидной противоположностью мне, несобранному, неряшливому (даже вещи разбрасывал направо-налево, за что получал от тетки взбучку), и что мы сдружились, не знаю — может, потому что каждый невольно ищет свой противовес.
Античный герой Станислав жил за городом, в Мытищах, и был старшим сыном в многодетной семье. Он писал реалистические картины в спокойных, мягких тонах и, как мне казалось, демонстрировал раннее мастерство. Я восхищался им и подражал ему: копировал его походку, жесты, слова.
— У нас с тобой богатств нет, но есть талант, — довольно весело говорил Станислав. — И у нас, провинциалов, есть полезные черточки. Во-первых, мы всему удивляемся, что является хорошим стимулом к творчеству, во-вторых, мы упрямы и настойчивы, а известное дело — из двух способных успеха добьется более настойчивый…
Со Станиславом мы подрабатывали — на станции Москва-товарная разгружали вагоны: выкатывали стокилограммовые бочки с селедкой и огурцами из пульмановских вагонов, сталкивали их на автомобильные покрышки, катили в сторону и ставили «на попа»; бывало, отдавливало ногу, защемляло руку. Случалось, грузили ящики с помидорами и яблоками, капусту и арбузы — тогда выполняли двойную работу, малопонятную вещь: выгружали товар на землю, ждали, пока придут грузовики, потом грузили в кузов. Редко бригадир подгонял машины прямо к составу, чаще овощи и фрукты сутками валялись на земле и из первого сорта превращались во второй и даже третий (в накладных так и писали, но в магазинах все равно пускали за первый; разницу за сортность делили между собой директор и продавцы).
Как-то я высказался по поводу этих махинаций, сказал Станиславу, что вокруг слишком много деляг и, как образец честности, привел наш с ним рабоче-художнический тандем.
— Вопрос сложноватый, ведь честность — понятие растяжимое, — ответил мой напарник и античный герой. — По высшим меркам мы с тобой тоже поступаем нечестно. Здесь, на станции, рубаем дары природы, сколько влезет, и с собой уносим, сколько поднимем. Одно радует — нагрузки поддерживают физическую форму, что для художника крайне важно. И вообще, грузчик как запасная профессия жизненно необходима для мужчины.