— Хороший повод устроить небольшой праздник! — разразился Лосин. — Совсем маленький, камерный.
Конечно, маленький праздник плавно перешел в большой, такой большой, что под конец мы все потерялись. Но тот рисунок я не потерял и храню, как память о золотом времени.
Сейчас я подумал вот о чем: «Не слишком ли светло расписал своих друзей? Ведь у них, чертей, есть и недостатки, и не мешает их отметить в отдельном очерке, а если не хватит материала, хотя бы немного лягнуть их, чтоб не зазнавались и самосовершенствовались. Но конечно, по большому счету о человеке надо судить по его ярко-положительным сторонам, а о художнике — по его лучшим работам».
Где-то море, где-то солнце, где-то счастье
Однажды просто так, от нечего делать, я написал пару очерков о рыбной ловле, которые неожиданно понравились Митяеву и он напечатал их в «Мурзилке»; тут же члены редколлегии журнала предложили мне командировку в Артек.
— Нам нужен очерк о пионерах, — сказали и, хохотнув, пропели: «Где-то море, где-то солнце, где-то счастье».
Я отказался. Во-первых, потому что считал кощунством делать детей партийными, организовывать в отряды, дружины, вбивать в светлые головы воинственные марши. Во-вторых, по слухам, Артек представлял собой показушный лагерь — на что у меня всегда была аллергия. В-третьих, опять же по вполне достоверным слухам, в этом лагере были вовсе не те ребята, которые хорошо учатся или помогли колхозникам собрать урожай, а отпрыски высокопоставленных деятелей. В-четвертых, у меня всегда были определенные принципы: никогда ничего не писать по заданию, только — к чему лежит душа.
Выслушав мои доводы, Митяев насупился:
— Хорошо! Напиши о море, о горах, о чем угодно, к чему лежит твоя возвышенная душа. Можешь вообще ничего не писать. Дай душе отдохнуть. Скажу по секрету — в редакции есть лишние деньги и командировка — награда тебе за очерки. К тому же, ты будешь жить даже не в Артеке, а в Гурзуфе. Там дом-музей Коровина. Сейчас в Гурзуфе Голявкин, известный писатель из Ленинграда, знаменитый художник Глазунов и нашумевший скульптор Неизвестный.
Из-за этой прославленной троицы я и поехал.
До Гурзуфа добрался поздно вечером, по тропе спустился с шоссе к гостинице, и увидел в вестибюле десятка два приезжих с детьми.
— Мест нет! Мест нет! — кричала администраторша.
Я протиснулся к ее окошку, сказал, что из Москвы и мне забронирован номер.
— Ничего не знаю! Никто не звонил! — отчеканила администраторша. — Мест нет. Вы что, не слышали?! Женщин с детьми не могу устроить, а то вас!.. Скажите спасибо, что разрешаем ночевать на диванах!..
Я вышел покурить на свежий воздух.
Передо мной простирался ночной Гурзуф: цепочки огней среди листвы, искрящаяся под луной бухта, силуэты баркасов. Глядя на баркасы, я почувствовал, как защемило в груди (то, что вбил себе в голову в детстве, сохранил и в зрелом возрасте, то есть не терял надежды походить на морской посудине и объездить если не весь мир, то хотя бы две-три страны).
Выкурив подряд несколько сигарет, я подумал: «Быть может из Москвы послали телеграмму?» — и снова подошел к окошку хозяйки гостиницы.
— Никакой телеграммы нет и свободных мест нет, — устало проговорила администраторша. — Один номер есть, но ждем писателя. Он вот-вот прибудет. Вам можем поставить раскладушку в коридоре, но за плату.
Горничная, застилая раскладушку, пожаловалась:
— Сейчас самый сезон, огромный наплыв отдыхающих.
— А чайку, мамаша, нельзя? — попросил я.
— Какого чайку! Скажи спасибо, что тебе раскладушку-то выделили. Кто ж тебе щас чай станет греть?!
Я уже почти уснул, как меня разбудила администраторша:
— Давайте паспорт. Надо вас записать.
Через десять минут она вернулась:
— Так что ж вы сразу не назвались?! Это ж мы вас ждем! Вот ключи от номера, пожалуйста, проходите, отдыхайте в свое удовольствие, — и бросила горничной: — Принеси писателю чай с вареньем.
Так я стал писателем.
Утром ко мне заявился Виктор Голявкин. Толстяк, смехач и говорун, заявился в роскошных шортах, с сигарой в зубах.
— Пишу по одному гениальному рассказу в день и выбрасываю в море, — прогоготал Голявкин, доставая из сумки трехлитровую банку вина. — Но пишется плохо. Мозги расплавились от жары, что ли. И девушек здесь слишком много. Правда, и в этом плане у меня творческий тупик… Все должно проходить через трудности, а если сваливается с неба — не ценишь.
Пока пили вино, Голявкин рассказал о всех достопримечательностях Гурзуфа и вновь упомянул про множество девушек с «бронзовым загаром».
— В Артек заглянул, — сообщил Голявкин. — Начальство на «чайках» катается, ребята стоят в линейках, караулах.
— Догадываюсь, — бросил я. — И не собираюсь туда.
— Нет пойдем! Там сейчас скульптор Неизвестный. Возводит стену-барельеф. Зверская работа!
На стройплошадке среди рабочих с отбойными молотками выделялся мужчина средних лет, голый по пояс, в широченных брюках, со шрамом на спине; он размашисто вышагивал вдоль громоздкой стены с дурацким нагромождением деталей, давал указания и, как мне показалось, бравировал шрамом перед зрителями, окружавшими стройплощадку.
— …Мне все равно, кто дает деньги на работу. Комсомол, так комсомол, — сказал Неизвестный после того, как Голявкин нас представил. — Искусство должны поддерживать меценаты.
Неизвестный пригласил нас в свой номер гостиницы, показал иллюстрации к Достоевскому и, между делом, перечислил города, где стоят его скульптуры.
— Он работает, как бульдозер, — пояснил Голявкин, когда мы вышли. — И на море не ходит, и не замечает девушек с бронзовым загаром. Кстати, ты как относишься к бронзовому загару, в смысле к девушкам? Я немного попишу, схожу на свиданье, потом снова попишу. Девушки стимулируют творчество. Короче, в перерывах между работой устраиваю приключения.
— А я работаю в перерывах между приключениями, — ляпнул я.
— Молоток! — Голявкин врезал мне кулаком в живот. — Пойдем заглянем к Илье Глазунову, он работает интересней чем ты, и даже интересней, чем я — совмещает живопись и бронзовые загары, попросту рисует девушек. Он наш, питерский, только бывший. Теперь живет в вашей суетливой Москве…
Перед номером Глазунова стояла стайка девушек.
— Какие прекрасные девушки! — Голявкин широко раскинул руки. — Особенно одна!
Девушки заинтересованно вытянулись и замерли в ожидании, кого именно выделит Голявкин, но он засмеялся:
— Позировать барышни или как?
— Или как! — кокетливо откликнулась одна из девушек.
Глазунов делал набросок углем сидящей напротив девушки с бронзовым загаром.
— Вот недавно в Италии писал Джину Лоллобриджиду, во Франции — Джульетту Мазину, а сейчас Машу, ведь вас так зовут, девушка?
«Модель» покраснела и тихо пробормотала:
— Но почему именно меня? Во мне ничего такого нет. В Гурзуфе столько красивых девушек…
— А мне понравились вы, — прояснил Глазунов. — Понимаете ли, милая, художники видят скрытую красоту, скрытую. В вас она есть. Я это сразу отметил еще там, на набережной…
— Перед твоей дверью топчется еще несколько бронзовых загаров, — объявил Голявкин, когда девушка ушла.
— Знаю, — спокойно кивнул Глазунов, пододвигая ко мне стул. — Садись, будь как дома, рассказывай что нового в Москве, я здесь уже целый месяц… А ты, Вить, достань из тумбочки вино, сигареты, я тоже выпью, покурю, — он открыл дверь, ввел новую девушку и достал новый лист бумаги…
За три дня, проведенных в Гурзуфе, я ничего не написал, не сделал ни одного карандашного наброска, но выпил ведро вина с Голявкиным, слушал рассуждения Неизвестного об искусстве, да вел отвлеченные беседы с Глазуновым, одновременно любуясь его «моделями». В общем, неплохо провел время.
Перед отъездом из Гурзуфа я еще познакомился с местным примитивистом, который подарил мне картину: «Корабль попал в заблуждение». Художник так объяснил свою работу: