— У тебя крайне узкая тахта, — проронила эта чувствительная сударыня. — Пусть наши лохматые друзья спят отдельно, тем более, что есть еще одна комната и там тахта не хуже.
Я проявил слабость и уговорил собак укладываться на ночлег отдельно. Собаки обиделись, недовольно засопели и весь следующий день смотрели на меня как на предателя, а на женщину не смотрели вовсе. На вторую ночь я, разумеется, пошел спать к собакам и тогда уже недовольно сопела женщина. К счастью, она быстро поняла, что подвиги, как и чудеса, нельзя совершать ежедневно, и вообще, что это за подвиг, если одним от него радость, а другим страдание?!
Короче, женщина смирилась с порядками в нашей семье и мы стали спать вчетвером на крайне узкой тахте. Бесспорно, со стороны женщины это был настоящий подвиг, более весомый, чем мой.
Новодевичий монастырь
Есть мужчины, которые чокнулись на своей гениальности, есть женщины, которые чокнулись на своей красоте. Тяжеловато общаться с такими людьми. И вот надо же! Меня угораздило жениться на женщине, чокнутой и на своей красоте и на своей гениальности. Она была манекенщицей и причисляла себя к достоянию нации, к некой касте неприкасаемых — считала себя одной из десяти самых красивых женщин в стране.
Жена умела шить и вязать, и считала, что более талантливой рукодельницы, чем она, нет и быть не может. И первое, и второе она каким-то непонятным образом внушила и мне, двадцатичетырехлетнему периферийному простаку. Во всяком случае, в первые дни знакомства я был уверен — она совершенство, некий ходячий бриллиант. Кстати, я был ее третьим мужем, и оба предыдущих тоже были художниками, — жена считала, что только художник может оценить вкус женщины, ее осанку, походку и прочее. Насчет своей внешности жена говорила буквально следующее:
— У меня не просто хорошая фигура, у меня идеальная фигура, и вообще, лучше меня женщин не бывает. Когда я иду по улице, останавливается движение, люди выходят из транспорта, чтобы получше меня рассмотреть.
Как я ни силился, ни транспортных пробок, ни ротозеев, выскакивающих из автобусов и троллейбусов не замечал, но за ней действительно всегда вышагивало несколько прилипал.
Относительно своего рукоделия жена была более-менее права — на шитье к ней выстраивалась очередь, причем в этой очереди стояли певицы и танцовщицы, и экстрасенсы, вроде Джуны. Все эти модницы на меня смотрели как на неандертальца, а о жене говорили как о святой, имеющей пропуск в рай, и никак не могли понять, чего она во мне нашла.
Работала жена быстро и, сидя за машинкой, то и дело поглядывала в зеркало, любуясь собой и позвякивая колокольчиком, который всегда у нее был под рукой — таким образом она подогревала свой творческий настрой и выражала восхищение собственным талантом.
Ко мне жена относилась довольно иронично, если не сказать больше.
— …С какой стати ты работаешь в театре фактически маляром? — вопрошала она. — Это не симпатично со всех сторон. В театре никогда не станешь известным художником. Тебе надо иллюстрировать книги. Это и престижно и деньги приличные.
Ни у родителей, ни в комнате, которую я снимал за городом, жена жить не захотела.
— Еще чего! Там я испытываю неудобство души, — заявила, раздраженно брякнув колокольчиком.
Как всякая необыкновенная женщина, она могла жить только необыкновенно, и потому сняла комнату в Новодевичьем монастыре.
На территории монастыря находилось несколько деревянных построек, в которых жили дворники и работники кладбища; одна из дворничих по прозвищу Капуста (на ней были вороха одежд), выделила нам крохотную, но светлую комнату.
Понятно, монастырь — это место, где сердце наполняется возвышенными чувствами: верой в доброту, любовью к ближним и природе. Обогащенный этими чувствами, я в свободное время рисовал нашу обитель, мост через Москву-реку, улицу Пирогова. Объясняя свои работы жене, я особенно напирал на ее возвышенные чувства.
— Неплохо, но могло быть лучше… Не знаю, станешь ли ты известным, — говорила жена, разглядывая мою живопись и нервно бренча колокольчиком. — И потом, ты удобно устроился. Весело проводишь время в театре, здесь пишешь этюды в свое удовольствие, а я работаю как пчелка, стою в примерках, вся исколотая булавками… — и, смягчая силу удара, добавляла: — Сходи в издательство, попроси проиллюстрировать книгу.
— Бесполезно ходить, — возражал я. — Там полно профессиональных полиграфистов, — я ссылался на мнение знакомых художников, но жена не принимала мои доводы.
После этих разговоров мне становилось грустновато, но не тоскливо: в такие минуты передо мной всегда маячили широкие морские просторы и успех в работе (не важно в какой области, но ведь к чему-то я был способен).
По вечерам после работы мы бродили вдоль монастырских стен, спускались к озеру, шли по тропе среди сирени, и жена продолжала меня «пилить»:
— …Ты бесчувственный. Я раскрылась перед тобой, рассказала все сокровенное, открыла тебе тайны дружбы, любви, творчества, а ты вечно молчишь, ничего интересного не расскажешь. И не стремишься стать известным…
Я защищался изо всех сил. Сирень, как свидетель нашей размолвки, покачивалась в такт слов жены, выражая ей полную поддержку, а мне — брезгливое презрение.
Что меня поражало во время этих прогулок — над женой всегда вились светляки, она шла в ореоле мерцающих огоньков. Светляки вились только над ней, ко мне они не подлетали даже на расстояние вытянутой руки, и это лишний раз подчеркивало нашу разность — необыкновенность жены и мою заурядность.
Жена в самом деле открыла мне кое-какие тайны, например, приоткрыла дверь в красочный мир художников-модельеров. На показах в Доме моделей, пока манекенщицы ходили по «языку» — помосту, я общался с художниками (кстати, показ выглядел труднообъяснимым процессом — чем-то неуловимым, вроде горения тканей на холодном огне).
С Галиной Гагариной мы пили кофе. Гагарина была серебряной женщиной: носила серебристые платья, при ходьбе извивалась серебряной змейкой и ее голос журчал, как серебряный ручей.
— Мы, модельеры, делаем женщин красивыми, — говорила Гагарина с серебряными перекатами в голосе. — Я из любой уродины могу сделать женщину с притягательной силой. Могу скрыть изъяны фигуры и выявить достоинства… У нас полно красивых женщин, но нет шмоток, да и многие не умеют одеваться.
С Татьяной Осмеркиной мы покуривали. Медлительная, осторожная Осмеркина носила платья с хвостами и ходила по-кошачьи мягко, пружинисто. Разглядывая публику на показах, Осмеркина всем давала предельно меткие характеристики, а богатых «фирмачей», сидящих вокруг «языка» и часто закупающих ансамбли одежды, называла «парадом кошельков».
— Я всех людей делю на «трамваи», «автобусы» и «такси», — «мурлыкала» Осмеркина. — «Трамваи» идут по жизни прямолинейно, «автобусы» временами сворачивают в сторону, «такси» непредсказуемы. Я «автобус», а ты, по-моему, «такси»… У «такси» есть чудовищный недостаток — они мечутся по жизни, хватаются то за одно, то за другое, и часто так и не находят себя. Но я почему-то верю в тебя. Быть может, ты «маршрутное такси»?
— Не такси, а морской катер, — выпятив грудь уверенно возражал я.
С Татьяной Большаковой и Людмилой Антоновой, которые конструировали сумки и обувь, мы вели торжественные разговоры — беседовали о живописи, «отделяли руду от золота», по выражению Большаковой. Обе художницы были незамужними, жили отшельницами, без надобности не выходили на улицу, не ездили в общественном транспорте; одна — потому что «кругом сплошное хамство», другая — потому что «кругом скудоумие, тупые рожи».
— А манекенки все глупые и барахольщицы, — нехотя объясняла мне Большакова. — У них не разговор, а устный танец: «С кем живешь? Что носишь? Где достала?». Помешаны на шмотках. Мы их всерьез не принимаем.
— Манекенки без волшебства, они просто блестящие женщины, — воодушевлялась Антонова. — Блестящие в том смысле, что все это внешняя мишура… А полно женщин с богатым внутренним миром. Таких женщин надо носить на руках, но мужчины почему-то клюют на внешний показной блеск…