Иногда я оставался ночевать у Пудалова. Мы спали на полу (кровати родители вывезли на дачу; сыну оставили раскладушку, но она сломалась); спали на матрацах, среди мышей и тараканов, и перед сном подолгу беседовали, планировали будущее, и «молчальник» Пудалов заговаривал меня начисто — планы у него были грандиозные (ни много ни мало — стать лауреатом Нобелевской премии), не чета моим — пиратским, и прочим, совсем уже низменным — заиметь комнату, купить костюм, полуботинки. Рядом с Пудаловым я особенно стыдился своих небольших способностей.
Мы встретились спустя много лет: я ехал на «Запорожце» и вдруг увидел его среди грузчиков продовольственного магазина — они разгружали какие-то ящики. У Пудалова было зеленое небритое лицо, на костюме пестрели заплаты, он был похож на опустившегося клоуна — я не хотел верить своим глазам. Мы обнялись, отошли в сторону, закурили.
— …Какая литература! — с горестным вздохом прохрипел Пудалов на мой вопрос «пишет ли?». — Кому нужны мои философские рассказы?! Ты же видишь, что издают. Что полный чемодан тяжелее пустого… Я изначально встал на гибельный путь и проиграл… А у тебя, вижу, везуха, — он кивнул на мой старый драндулет.
— Какой там! Но книги иллюстрирую. Изредка кое-что выходит. А машину одолжил у соседа, — соврал я, чтобы несколько сгладить дистанцию между нами.
— Не отчаивайся, не теряй надежды, все не так уж кошмарно, — банально подбодрил я старого приятеля на прощание и, догадываясь, что главное для сломленных людей — почувствовать, что они нужны кому-то, оставил свой адрес: — Приезжай, всегда буду рад пообщаться с тобой.
Позднее я встречал художников из Долгопрудного, которые тоже не пробились, забросили подпольное искусство, работали где придется и крепко выпивали. Они стали угрюмыми, ворчливыми, с охрипшими голосами. «Сколько талантливых людей не состоялось, а то и опустилось от своей невостребованности, — размышлял я. — Общество каждому должно давать возможность проявить свои способности, должно поддерживать таланты или, хотя бы, не ставить им преград (прописки, статьи о тунеядстве, запрет на работу по совместительству)».
Все же у некоторых художников картины покупали иностранцы и живший в Москве греческий миллионер Костаки. А кое-кому и официально разрешали выставляться на Западе, чтобы показать нашу «свободу»; и кое-каким «левым» поэтам предоставляли концертные залы для выступлений — по слухам, и те и другие сотрудничали с КГБ.
Я вспомнил тех, кто пытался вырваться за «железный занавес», и в их числе приятеля физика Феликса Файкина, который решил на байдарке переплыть с Камчатки на Аляску. (Своими планами он, понятно, ни с кем не делился, но позднее его жена объяснила — он хотел разбогатеть в Америке). Его обнаружили через сутки с вертолета — безжизненное тело качалось около перевернутой лодки. Между тем, чтобы перебраться «за бугор», некоторые практичные художники выбрали простой и надежный способ — попросту женились на иностранках и теперь купаются в капитализме.
«И все-таки, — думал я, — нельзя покидать Родину, как бы ни было тяжело, ведь уезжаешь не только от системы, но прежде — от среды, друзей, привязанностей. И что делать на чужбине, если художник пишет о том, что хорошо знает, что впитал с детства?! Ударяться в воспоминания, писать то, чего не видишь, от чего оторван?! Съездить посмотреть, недолго пожить — это одно дело, но уехать навсегда! Уж если великие Бунин, Куприн, Рахманинов, Набоков в эмиграции тосковали по родине и до конца дней писали о ней, то что говорить об остальных?! Родина — это не просто понятие, не просто определенная территория, знакомая улица, дом… Это язык, обычаи, песни, традиции — как без этого?! Даже животные, когда их переселяют в другую местность, не всегда вживаются в новую среду и часто погибают, а то человек!.. И даже, если там, на чужбине, художник добивается успеха, как он может жить припеваючи, если на родине остались близкие? Это все равно, что разорвать свое сердце на две половины!»
Конечно, мы живем между прекрасным и отвратительным, между красотой и уродством — в такой атмосфере нет места спокойствию, но зато у нас множество серьезных тем для творчества — бери любую судьбу. Ко всему, только в России духовность важнее материального, только у нас неистребимая тяга к общению, а у лучших россиян — и совестливость, ощущение вины за весь род людской (и перед природой, животными, Богом, самим собой) за то, что происходит в мире. Общение с такими людьми неизмеримо ценнее всякого благополучия.
«Русалка» и Медуза
В Институт океанографии я устроился по объявлению: «требуется чертежник-художник». В мою задачу входило чертить графики о добыче китообразных и крабовидных, рисовать коптильные установки, этикетки для консервных банок. Но вскоре я познакомился с художником-анималистом Николаем Кондаковым и его женой Ольгой Хлудовой, первой аквалангисткой в стране. Эта супружеская чета умудрялась под водой специальными красками зарисовывать морских обитателей.
Кондаков и Хлудова сосватали меня в издательство «Энциклопедия» и параллельно с основной работой я стал рисовать всевозможных рыб: от озерных карасей до речных осетровых, благородных представителей подводного мира. Это было несложно — я просто зарисовывал экспонаты, которые находились на этажах института. Когда я довольно преуспел в изображении озерных и речных обитателей, в «Энциклопедии» мне доверили морские пучины, а позднее и океанские. Моя огненная, пламенная мечта — стать матросом и бороздить океанские просторы — приблизилась до осязаемого расстояния (экипировку я уже пополнил бескозыркой и штормовкой); оставалось только взойти на «Витязь» — научное судно института, но для этого требовалось вначале поплавать два года на внутренних морях (для проверки — а вдруг сбежишь в каком-нибудь заграничном порту!).
Пиком моей деятельности в области «пучин» стало гигантское панно — с экран кинозала — в вестибюле института, которое я по просьбе директора «освежал» — делал более яркими кашалотов, дельфинов, осьминогов…
В лаборатории «земноводных» работала девушка русалочного типа: глаза зеленые, волосы распущенные, платье крупной вязки, словно чешуя, только вместо хвоста — отличные длинные ноги, на которых она не ходила по институту, а прямо-таки плавала, раскачиваясь и извиваясь, и при этом направо и налево расточала улыбки. Мы с ней сразу стали приятелями, для большего она мне казалась чрезмерно изнеженной, а я для нее был «неотесанным дровосеком». Она так и говорила:
— Для меня ты только дровосек и больше ничего (в то время я пользовался успехом только у парикмахерш и продавщиц галантерейных магазинов).
Тем не менее у нас с «Русалкой» сразу сложились приятельские отношения, потому что мы оба были «загородниками», а как известно, местность объединяет людей и даже делает их в чем-то похожими — не только в одежде, но и в образе мыслей.
Однажды в коридоре института, лавируя меж аквариумов, «Русалка» «подплыла» ко мне и улыбаясь пролепетала:
— А ты не мог бы подарить мне золотую рыбку?
— Отчего же! — говорю. — Пожалуйста! Через час будет тебе золотая рыбка.
В результате доблестных усилий я нарисовал золотую рыбку (для большей впечатлительности — с короной на голове).
— Ты не так меня понял, — улыбнулась «Русалка», принимая рисунок. — Я хотела, чтобы кто-нибудь подарил мне квартиру в Москве. Понимаешь, я живу с родителями и мы уже не выносим друг друга.
— Кто бы мне подарил, — обескуражено усмехнулся я. — Сам скитаюсь, живу как попало, снимаю комнату за городом.
Но на следующий день по пути на работу я увидел объявление: «сдается квартира».
— Ты не так меня понял, — поджала губы «Русалка», когда я сообщил об объявлении. — Мне нужен подарок… В ваш отдел заходят зарубежные ихтиологи, а в нашу лабораторию никто не заходит. Познакомь меня с кем-нибудь из «фирмачей»… Мне ужасно нужна отдельная квартира и… желательно машина…
Моя рука оказалась легкой: через неделю, когда у нас появились канадцы, одного из них, молодого, седовласого, я, как бы случайно, завел в лабораторию «земноводных». Само собой, он сразу влюбился в «Русалку», а через неделю она с ликующим видом объявила мне: