— Так себе… Между прочим…
— Ну, вот и прячете. А я люблю все начистоту. Прямо…
Он хотел сознаться, открыться в своих чувствах, но чей–то чужой голос шептал ему другое, запрещал делать этот опрометчивый шаг, и все в нем будто немело — и лицо, и ноги, и руки.
— Роман Семенович, вы что–то хотите сказать и не решаетесь, ну признайтесь?
— В чем именно… требует признаний? — невпопад спросил он и, чувствуя ненужность этих слов, добавил: — Моя душа тоже перед вами нараспашку…
— Тогда скажите, ваша вторая половина где проживает? — щурясь и жеманно передернув плечами, спросила Наталья. — Простите, это к слову.
Хирург был внутренне рад этому вопросу, хотя и не подал вида. Он полагал, что своим вопросом, который рано или поздно должен был последовать, Наталья подходила к тому главному, что еще удерживало ее дать свое согласие, но коль он одинок, то и трудное в таком случае объяснение отпадало само собой.
— Хвост за мной не тянется, — отшутился Роман Семенович и серьезно добавил: — Была жена… Давно забытая…
Он глядел на Наталью а надеялся, ждал, что этим в ней вызовет — нет, не сочувствие, а утешение, что это принесет чувство облегчения для обоих и, быть может, радость. Между тем Наталья не выразила ни сочувствия, ни радости и восприняла это буднично–просто, с каким–то даже безразличием.
— Который час? — спросила она.
Вопрос для Романа Семеновича прозвучал неуместно. Порываясь сказать что–то очень важное, он машинально поглядел на часы.
— Как ты, Наталья–свет, все–таки намерена жизнь свою ладить… после войны–то? — поинтересовался он и покраснел до корней волос, потупился, прикоснулся губами к чашке, начал дуть на нее, словно бы чай был горячий.
— Не знаю, не знаю, Роман Семенович, — проговорила Наталья и тут же о своем: — Сколько времени? Поздно небось уже?
Он вновь посмотрел на часы, морщась:
— Ну и засиделись! Второй час ночи… — Повременил и наконец выдавил из себя пресекающимся голосом: — Можно… я… у тебя… останусь?
В этот миг он ждал пощечины, загодя мысленно подставляя ей покорное и виноватое лицо, ждал, как она, взъярившись, укажет ему на дверь, вытолкает за порог, обескураженного и посрамленного, но ни того, ни другого она не сделала.
Наталья встала, взяла чайник, ушла на кухню, будто нарочно оставив Романа Семеновича наедине со своей несуразной просьбой. Оставшись один, он подумал, что так нельзя было говорить, бестактно, грубо, и бичевал себя.
Наталья вернулась с чайником — молчаливая, озабоченная и как будто осунувшаяся за эти минуты. Налила чай, и Роман Семенович заставил себя пить, обжигаясь, и затем молча встал, прошел к вешалке. Он ждал вослед чего угодно, любого посрамления, даже удара, только не этого мягкого голоса, каким едва выговорила Наталья:
— Оставайтесь уж… Поздно… Куда идти в чужом городе…
Минуту–другую комнатой владела тишина. И оробелый, и торжествующий покой. Только слышалось, как тикает будильник на подоконнике.
Наталья постелила ему на диване, сама же разобрала свою постель, погасила свет, разделась и легла. Какое–то время они переговаривались, затем умолкли. Наталья слышала, как ворочался Роман Семенович… Скрипнул диван, шуршащие шаги насторожили Наталью. Сердце едва не зашлось. Чуть приподнявшись, Наталья всматривалась в темноту. И почудилось: вот она, молодая, красивая, статная, а рядом — надвигается на нее… Вот она уже совсем отчетливо видит жадные глаза, иссеченное моршинами лицо, и эта бородка клинышком, и загребастые руки. Все ближе что–то костлявое, скелетно высохшее, жуткое…
Вопль всколыхнул тишину комнаты:
— Нет, не–е–ет!..
Угнетаемый давящим ощущением стыда и унижения, Роман Семенович лихорадочно натянул на себя одежду и покинул дом.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Летели короны. Падали насиженные, унаследованные троны. Короли коронованные и некоронованные — становились вдруг верткими лакеями, принимали обличье смиренных агнцев, напяливали на себя ветхое рядно ("А что, сносно, и даже очень прилично!"), терпеливо переносили присутствие иностранной жестокой армии, переодевались в мундиры рейховских вояк, опостылевших и осточертевших вконец вместе со своим бешеным фюрером. В таком виде, пока можно, без сожаления покидали дворцы, отрекались от всех и вся — и удирали за границу. Скорее, скорее, подай только бог убежище где–нибудь в фалангистской Испании или в Португалии — бомбой никому не достать! — где можно без лишних проволочек задешево купить фиктивный паспорт, сменить маску, подправить скальпелем лицо, сбрить, наконец, усы, бороду, чтобы спокойнее докоротать оставшийся недолгий житейский век.
Все это — в тягости мыслей, в муках грез.
А пока… Пока еще не прижгло, не взяло за горло; еще можно день–другой посидеть на троне, в династическом позолоченном кресле с высоченной — выше головы! — спинкой. Нет, важничать в кресле некогда. И отдыхать недосуг — распирают голову тяжелые раздумья. По ночам не смыкаются набрякшие веки королей и регентов — не спится даже в бархатных покоях под бархатными перинами. Мерещутся им, лезут во все глаза те же призраки — русские — и они встают, норовят слушать, опасаясь, однако, близко подойти к окну, благо есть слуховые окна, которые ночами напролет держатся открытыми.
"Уж скорей бы конец этой трагедии!" — тяжестью давит на мозг усталая мысль.
Поутру и вечерами идут заседания, которые громко именуются заседания коронного совета. И с самого утра долбят на них одно и то же, как петух, долбящий клювом жестянку, — этому петуху, искусно вделанному в часы и установленному на видном месте в личном особняке Хорти, уже много лет, по наследству достался, а гляди, никак не осилит какую–то жестянку!
Вспомнив про этого петуха, Хорти невольно усмехается своей же беспомощности. Но вида не подает, что наступает крах, слушает, хмуря брови и сжимая челюсти.
Долбить жестянку дворцовые петухи начали еще с двадцатых чисел августа, когда неожиданно для венгерского двора румынский король Михай сверг Антонеску.
Долбили жестянку и позже, в сентябре, на каждодневных заседаниях коронного совета.
— Господа! Я считаю своим долгом, несмотря на сложность ситуации, обрадовать вас: события, как бы они ни были сложны, еще можно поправить, заявил новый премьер генерал–полковник Геза Лакатош, чем удивил расплывшегося в улыбке старого прожженного Хорти. Зная, что адмирал порой тоскует по флоту, сказал заранее уготованную для него фразу: — Паруса нашего флота надуты. Попутного нам ветра!.. — Сделал вынужденную паузу, как бы проверяя, какое действие возымеют его слова, продолжил: — Положение серьезное, но не все еще потеряно. Гусары еще не вложили клинки в ножны. Рано и незачем оружие зачехлять… По имеющимся данным, к нам на помощь придет английский экспедиционный корпус из Италии и Греции, если… если потерпит крушение Германия…
— Такой поворот судьбы мы предвидим и ждем, — перебил министр иностранных дел. — Но… — он развел руками, держа их ладонями кверху.
Конечно, Геза Лакатош, взывая к помощи экспедиционного корпуса англичан, явно преувеличивал эту возможность и заявлял, скорее, ради утешения членов коронного совета, того же Хорти:
— Войскам большевиков мы должны всеми силами противостоять, и я готов сам пойти в окопы и биться, биться! — премьер в мундире потряс кулаками и, чувствуя, что начал задыхаться, отпил глоток воды, нацеженной в стакан из сифона, и кивнул начальнику генерального штаба генерал–полковнику Яношу Верещу.
Рано постаревший, обрюзгший генштабист, переваливаясь, подошел к карте, повешенной на стене, взял указку, поводил ею, говоря, что опасность для Венгрии представляют наметившиеся прорывы крупных танковых сил Красной Армии на северо–востоке страны и одновременное наступление советских войск с юга, востока и севера.
— В результате, — подчеркнул Вереш, — могут образоваться гигантские клещи, которые отрежут главные силы венгерской армии…