Неслышными шагами приблизилась Милица, остановилась сиротливо и одиноко чуть поодаль. Алексей, а вслед за ним и Верочка поглядели на нее обоим жалко стало.
— Приглашай уж, — кивнула Верочка.
— Девушка… югославка… Как тебя… Милица, — вспомнив наконец ее имя, позвал Костров.
Она охотно подошла.
— Садитесь. Садитесь с нами, — предложила Верочка, уступая ей место на расстеленной плащ–палатке. — Будем ужинать.
— Что такое ужинать? — спросила Милица, непонятливо разведя руками.
— Простое дело. Хлеб… Колбасу, консервы будем есть.
— А-а, — протянула Милица и обрадованно добавила: — У меня есть ракия. Знаешь, что такое? Голова — бух–бух!.. — говорила она, роясь в своем рюкзаке из козьей шкуры. Достала оттуда глиняную баклажку, откупорила, дала понюхать сначала Кострову, потом Верочке. В нос шибануло запахом сливовой водки.
— Может, нельзя нам, Алексей, — усомнилась Верочка. — Неизвестно, как себя поведет враг.
— Ничего, помаленьку можно. А враг, он что ж, деваться ему некуда. Закупорен, как в бутылке.
При свете карманного немецкого фонаря–жужжалки они отхлебнули прямо из горлышка, закусили тушеной свининой и солоноватыми сардинками. Кипяток в алюминиевом котелке Алексей принес с кухни, где предлагали ему и горячих щей, каши гречневой. Пили чай из одной кружки по очереди, с колотым сахаром и пахнущими жженым сухарями.
Спать укладывались на одной плащ–палатке, положив под голову кто что мог — рюкзак, вещмешок и даже каменья, прикрыв их пучками травы. Алексей лег первым навзничь. Верочка указала рукой, чтобы Милица располагалась рядом с нею, но та помешкала и прилегла рядом с русским майором. В ночи Верочка, когда нащупала руку Милицы, покоящуюся слева на боку Алексея, превозмогла ревность. "Пусть, это всего лишь чувство благодарности", подумала Верочка и прижалась к своему Алешке, почувствовала тепло его тела и снова заснула. А Милица гладила руку, зная, между прочим, что рука эта неживая, резиновая. И шептала, молила бога, чтобы судьба помиловала друже майора.
В холодное предрассветье они были разбужены тяжелым ревом танковых моторов и накатистым звоном пластающихся гусениц. Вскочив на ноги, Костров глянул на поворот дороги, ведущей на Белград, откуда доносился гул танков. Еще не видя их, обрадованно крикнул:
— Братцы, наши! Танки наши! Шмелев послал.
Милица в мгновение вскарабкалась на скалу и тоже кричала:
— Войники! Тенки наши! Тенки!
И когда гремящая колонна стала утюжить подступы к горе, стрелять из пушек и пулеметов, фашисты пришли в ужас. Одни суматошно разбегались по кустарникам, уползали в горы, другие бросали оружие и поднимали руки, шли в плен…
Когда бой утих, Милица слезла со скалы. Она оббила с одежды комья глины, потом сняла башмак и, прыгая на одной ноге, вытрусила песок. Так сделала и с другим башмаком. Приведя себя в порядок, Милица ловко перепрыгнула через сточную канаву, вышла на дорогу. Запрокинув голову, задержала взгляд на скале, откуда стреляла с русским друже. Глянцевито–темные, покрытые замшелым пересохшим мохом и лишайником камни были иссечены пулями и осколками, покрыты серыми пятнами сплющенного свинца. Узловатые, местами перебитые ветви чудом росшего на скале кустарника тихо подергивались на ветру.
— Ой как вы–со–о-ко! — все еще глядя на скалу, подивилась Милица.
Майор Костров подошел к ней, чтобы пожать руку. Милица, не смущаясь, только рдяно вспыхнув лицом, обняла его и поцеловала в щеку. Потом она прижала к груди висевший автомат и с той же настойчивостью, как и перед боем, сказала:
— Дайте мне оружие! Вот это…
— Что ж, пусть у вас остается. Вы доказали, что можете стрелять из него, — ответил майор.
Часом позже Костров уезжал. Оставшиеся на горе ее защитники махали им вслед руками. Особенно бурно прощалась Милица. Она не раз подкинула кверху свою пилотку, но казалось, ей и этого было мало — дала очередь из автомата в воздух.
— Отчаянная дивчина, — сказал Костров.
— Ничего себе. Больно крепко тебя прижимала, а так все нормально, весело рассмеялась Верочка.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Все чаще Роман Семенович и Наталья находили утешение в вечерних прогулках или за чашкой кофе. Случалось, минута в минуту встречались по дороге в госпиталь и шли вместе, рука об руку. Когда же поутру раздевались в ординаторской, работавшая там хроменькая женщина, как многие пожилые женщины, блюдя нравственность молодых, порывалась как–то повлиять на Наталью. А вчера не вытерпела, возьми да и брякни вслед им:
— Не пойму нынешние нравы. Он, поди, уродился в прошлом веку, хроменькая так и сказала, сделав ударение на слове "веку", — а она еще совсем молодуха. Перебесились!
Было не понять, то ли порицала она, то ли просто сорвалось с губ… А Наталью это ущемило. Больно ущемило. Внутри у нее будто что–то перевернулось.
День был для нее испорченным, каким–то потерянным. Наталья мучилась. Может, хроменькая женщина вовсе и не желала причинить ей душевную боль. Но это заставило по натуре чувствительную и впечатлительную Наталью всерьез задуматься.
Той гармонии отношений, что влечет друг к другу и называется нравственной и физической близостью, между Романом Семеновичем и Натальей не могло быть: слишком большая разница в возрасте. И если сколько–то лет эта разница не будет столь ощутима, то позже, год за годом, возрастное различие даст о себе знать резко, и Наталья понимала это. Она знала, и как медик, и по книгам, что бывает в таких семьях, когда муж старше жены на много лет или, наоборот, намного моложе ее. Разлад физический ведет к разладу духовному. Но именно в единстве духовном и физическом она видела семейное счастье и сейчас, думая об этом, невольно вспомнила Кострова, вероятно, жизнь их сложилась бы нормально, не измени Наталья ему, но искать вчерашний день глупо, и она лишь втайне ругала себя за прошлую вольность.
Хирург увидел сегодня Наталью расстроенной.
— Что это с тобой? Похоже, тебя кто–то опечалил? — сбеспокоенно спросил Роман Семенович.
— Так себе. Переживания одни, — уклончиво ответила Наталья.
— А все–таки?
— От того, что я скажу, легче не будет.
— Так ли? — выжидающе приподнял брови хирург. — Боль, если ее загоняют вглубь, рано или поздно дает о себе знать.
— Согласна, — кивнула Наталья.
— Ну и о чем же ты подумала, какую болячку пытаешься загонять вглубь? — Он убежденно настаивал, вопрошающие глаза его становились требовательными, и Наталье казалось, что молчать больше нельзя, но и говорить напрямую, о чем думала, что переживала последнее время, когда убедилась, что хирург к ней неравнодушен и намерен просить ее руки, не хотела и не могла. "Зачем обижать? Зачем? Ведь он мне жизнь спас…" подумала она сейчас. Ей все еще казалось, что завязывающиеся отношения временные, что это всего–навсего увлечение: вспышка погаснет, и все пройдет, они останутся просто товарищами — ни больше ни меньше.
— Я когда–нибудь потом сознаюсь, о чем думаю. Только не обижайтесь, попросила она.
Роман Семенович старался угадать по ее лицу, о чем Наталья думала, а допытываться было не в его характере, и поэтому он обронил с недовольством в голосе:
— Ты становишься какой–то замкнутой. Отчего бы? — Хирург смолк, ожидая ответа, затем встал, походил по комнате, чувствуя себя неловко, и спросил: — Может, я в чем–либо виноват? Скажи.
Помедлив, Наталья наконец выговорила раздумчиво:
— Просто мне нужно разобраться… в самой себе.
В тот вечер они сидели в комнате Натальи, и разговор между ними не ладился. Хирург ушел к себе раньше, чем ему хотелось.
Наталья убрала со стола, вытряхнула окурки из пепельницы — накурился же он, нервничая! — сложила посуду в раковину и вернулась в комнату, посидела за столом, подперев ладонями голову и мучительно думая все о том же — о хирурге и о себе, о неравенстве их возможного брака. То, что он духовно может удовлетворять и даже радовать ее всю жизнь, вплоть до глубокой старости, — в этом она не сомневалась. Знала она и другие семьи, в которых духовный разлад ведет к физическому, знала и то, что с духовным неравенством часто смиряются, а с разладом физическим сплошь и рядом муж и жена если и уживаются, то обманывают друг друга.