— Ты слышишь, Павлуша? Чего молчишь? — Елизавета Илларионовна приподнимает голову, заглядывает на верхнюю полку, окликает: — Павлик, ты не спишь?
— Нет.
— Я тоже…
Ехали. Опять врывался внешний свет в вагон, то обнажая, то кутая во тьме пассажиров.
…Когда подъезжали к пограничной станции Чоп, Ломов и его милейшая супруга, зная, что будет проверка документов, оделись. Павел Сидорович, желая придать своей осанке строгую важность, облачился в военный мундир, а Елизавета Илларионовна, стараясь казаться попроще, накинула на плечи ворсистый халат, перехватив талию витым пояском с кистями.
Собственно, напускать на себя важность или кому–то льстить, как это намеревалась сделать Елизавета Илларионовна, не пришлось. Пограничный и таможенный надзор завершился весьма скоро и удачно: никто и не помышлял заглядывать в чемоданы.
Ради приличия генерал–не преминул жестом указать на столик, где стояла квадратная бутыль рома:
— Прошу вас по рюмочке.
— Спасибо. Нам нельзя, — сказал пограничник. — Сами понимаете: вы на отдыхе, мы на службе.
Дверь купе задвинулась, защелкнулась.
Поезд с полосы, огороженной колючим забором, продвинулся на саму станцию.
Отошел еще нескоро. Паровоз маневрировал, отцепляя какой–то вагон.
Елизавета Илларионовна, выглянув из тамбура, прибежала в купе и всполошенным голосом крикнула:
— Муж… Генерал, а где же вагон с нашим хозяйством?
Павел Сидорович заморгал в недоумении: "Как где?"
Через недолгое время в купе снова постучали. Теперь уже перед Ломовым стоял генерал в погонах пограничных войск.
— Мое почтение, генерал Ломов!
— Мое почтение… А в чем дело? — пресекающимся голосом спросил Ломов.
— Вам надлежит вернуться к месту службы.
— А-а… вагон… Мои вещи в нем? — дрожащими губами выдавил Ломов.
— Вагон с вашими вещами загнан в тупик. Для выяснения!
— Как в тупик? Как в тупик? — не находя иных слов, заладил Ломов и, скорее внутренне почувствовал, нежели осознал, что и его карьера зашла в тупик.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Еще провисали над городом дымы и неуемный огонь пожирал все, что хотело и не хотело гореть, еще нет–нет да вспарывала вязкую пустоту подвалов и сквознячных подворотен трескотня автоматов, за городом погромыхивала, все удаляясь, канонада, а по улицам ходили, не пригибаясь, горожане, и все уже дышало возвращенной жизнью.
На площадях державно стояли армейские кухни, и наши повара в накрахмаленных белых колпаках, как маги, виртуозно орудовали громадными черпаками. Очередь росла на глазах. Люди не разбежались и от брошенной с чердака каким–то запоздалым одиноким неприятелем близко взорвавшейся гранаты. Приваливал люд, длиннилась очередь: ковыляли, еле волоча ноги, худые с провалом глаз, а которые покрепче — расправляли спины, обретая осанку жителей стольного града. Все они до помутнения в глазах хотели есть, ощущая дразнящий запах борща, заправленного жареным луком, морковкой, перцем и всякими иными специями. Некоторые потаенно несли за пазухой или в карманах припрятанные напоследок драгоценные броши, кольца, золотые ложки, чтобы при крайней нужде поменять на кусок хлеба. А ничего этого вовсе не требовалось.
— Баратшаг, баратшаг!* - шумела очередь.
_______________
* Б а р а т ш а г — дружба (венг.).
— Ага… Битте–дритте!.. Суп рататуй!.. — заполняя паузу, раздирая сальные губы в улыбке, приговаривал повар. — Держи, мадьяр, котелок повыше, чтоб удобнее…
— Орос, йо! Баратшаг! — распалялась толпа.
— А тебе, хлопец, на двоих? Чи на троих? Матку содержишь, старика хворого?.. Подставляй, отпущу! — басил повар, видя, как паренек в замызганном пиджаке в одной руке держал на весу миску, а в другой — бидон.
Хлопец таращил на повара огромные с голодухи глазищи. Ему выговаривали взрослые, один даже цыкнул сердито, и он, получив полную миску супа с двумя кусками говядины, пытался отойти.
— Давай и бидон. Небось болезные родители? Подкорми и привет вашим, скажи, мол, от гвардейского повара Афанасия, сына собственных родителей, участника Брусиловского прорыва. Знаешь такого генерала? Да, уж ничего не понимаешь!.. Следующий! — громко звал повар.
Те, кто брал в миску, принимались тут же, на площади, есть, усаживались на подогнутые под себя ноги. Приладился и хлопец, он забрался на глыбину обвалившейся стены, хлебал из миски, обжигаясь, не сводил глаз с повара и делал ему, даже сидя, кивки.
Все–таки ужасно, когда голодно. И пахнет зеленью, самой весною, когда — сытно.
— А ну налетай, кому суп, кому мясо. Теперь только вам и жить… Дурачье, куражились сослепу… Привет! — не переставал балагурить повар.
Если бы обозреть город, приглядеться — вдоволь хватило бы мирских дел и солдатам, у которых еще зудели руки от стрельбы, и командам восстановительных работ, и медикам… Последним особенно хлопотно и на поле боя, и когда этот бой унесся. Да вон и Наталья со своей увесистой сумкой, со своими шприцами да бинтами куда–то топает. Топает без огляда, повиливая красивыми, приятными и аппетитными — как же иначе повар мог подумать! — бедрами. Строчит ножками, и скороходу–рекордсмену не угнаться!
— Куда ты, Наталья? — окликает ее повар Афанасий.
— Некогда… даже словом перекинуться. На задание в королевский дворец спешу! — мимолетно взглянув, бросает она.
— Ого, во дворец! Хотя бы меня зазвала краешком глаза взглянуть на ихние хоромины…
— Там ничего хорошего! — бросает ему издалека Наталья.
Да ничего хорошего в королевском дворце Наталья и не видит. Дьявольская стихия войны покорежила металлические решетки, лестничные клетки, повалила стены, опрокинула здания… Подняла взрывной силой. Подняла кверху и оттуда сбросила все вниз, на землю. Настоящая гибель Помпеи. Пожалуй, и похлеще, пострашнее…
Узнает Наталья, что во время осады в подземных помещениях дворца был размещен госпиталь. Да вон там, напротив лаза, табличка Красного Креста. В сопровождении солдат Наталья подходит, но лезть в подземелье не решается: боязно, мало ли чумных и среди пораненных… На ее оклик трое венгерских медиков в белых халатах — один мужчина и две женщины — вылезли из лаза, и одна, пожилая, представила всех, отрекомендовалась сама, заверяя, что она и ее коллеги не делали вреда русским, что оказались в подземелье потому, что надо помочь раненым, не получающим ухода.
— Госпожа… Идем… Идем! — обратилась пожилая, умевшая изъясняться по–русски, и увлекла Наталью вниз.
Путь им подсвечивал мужчина огромным и длинным фонарем, как карбидная шахтерская лампа. У него подергивалась щека от беспрерывного тика.
— Вот сюда… Вот ниже… Госпожа… — поддерживая Наталью за руку, говорила венгерка–врач. — Семь ярусов. В самом нижнем трупы… Много трупов… Повыше тяжелораненые, неходячие… А иные!.. — она не договорила, кто были иные, Наталья и без слов поняла: эти: иные просто укрылись в последний час осады.
Наталья оторопела.
— Госпожа, не бойтесь… Никто не посмеетстрелять.
Нет, Наталья не боялась стрельбы и не дрожала за свою жизнь. Из подземелья на нее дохнуло, как из мертвецкой, спертым, застойным воздухом. И этот как будто стоялый запах отдавал, шибал в нос, в рот трупным гниением и терпкими лекарствами, карболкой, что ли… Затошнило. Наталья еле выбралась на поверхность, сразу чувствуя, как же свежо на просторе.
Она велела врачам, чтобы они выносили и выводили оттуда всех, кто еще жив.
Но врачи не сдвинулись с места. Похоже, они страшились, что вот сейчас русская госпожа врач уйдет, и все для их подопечных рухнет. Последняя нитка оборвется, последняя крохотная надежда на жизнь.
— Мы не можем их оставить, нет, — взмолилась пожилая. — И вы не уходите. Помогите.
— Я за тем и пришла, чтобы помочь, — через силу заставила себя улыбнуться Наталья. — Выносите же их из этого ада!..
— Разумеем, госпожа. Ад. Ад учинили себе, — говорила пожилая и спохватилась, юркнула в лаз, кому–то покричала; звук голоса ее, натыкаясь на устойчиво спертый воздух, возвращался наружу обрывками. — Момент, момент! — уже выйдя оттуда, сказала врач.