— Давай! Давай! — кричала она, и Степан, повинуясь, свернул на тропу, идущую через заросли в горы.
Километрах в двух от подножия Апеннин велосипедисты были настигнуты этим крытым "доджем", и стоявший на подножке жандарм в черном мундире, в крагах, спрыгнул и, пытаясь их остановить, махнул рукой.
— Беги! Спасайся!.. К Альдо, к Альдо! — кричал Степан, и, скорее, не этот повелительный голос, а искаженное в ужасе лицо его повлияло на Лючию, и она, соскочив с велосипеда, перепрыгнула через обочину, побежала огородами к садам. За ней вдогонку пустился было жандарм, но наперерез ему бросился Бусыгин. Вид у него был страшен, и казалось, он мог бы его задушить. Жандарм остолбенел, начал пятиться к автомашине, отмахиваясь рукою и зовя на помощь других. Тем временем Бусыгин сумел отбежать на некоторое расстояние, почувствовал себя безопаснее, начал подниматься в горы. Оглядываясь, он пытался найти Лючию и не находил.
Жандармы бросились догонять Бусыгина. Он уже слышал их крики, топот… Раздался выстрел, но, вероятно, пугающий, так как расстояние было небольшое, и пуля просвистела высоко над головой. Выстрел, однако, не обескуражил, а обозлил Бусыгина. Он выхватил из–за пояса пистолет и, остановясь, начал водить им на уровне лиц преследователей, предостерегая их: если кто посмеет подойти, получит пулю в лоб.
Чернорубашечники опешили. Боясь, что партизан и в самом деле может кого–то застрелить, начали действовать осторожнее: дав ему отбежать на некоторое расстояние, снова пустились за ним в погоню. Теперь и они все чаще стреляли из своих пистолетов и карабинов, всякий раз, однако, били невпопад, намереваясь этими выстрелами запугать партизана, чтобы потом принудить сдаться.
Расстояние до гор заметно убывало. Меж скал и в отлогих темно–бурых ущельях прядал туман. Туман мог легко укрыть человека. Жандармы, видимо, догадались об этом, поскольку двое из них начали забегать Бусыгину наперерез, норовя отсечь путь в горы. Бусыгин продолжал бежать напролом, вовсе не считаясь, сумеют ли они отрезать ему путь. И когда один жандарм очутился совсем близко от него, будто намереваясь подставить ему ножку или схватить, Бусыгин вдруг остановился как вкопанный и в упор выстрелил из пистолета. Жандарм охнул, схватился за живот ладонью и вяло осел на землю. Бусыгин прицелился в бросившегося на него из–за куста жандарма, нажал на спуск, но раздался лишь глухой щелчок — патронов в пистолете больше не было. Тогда он нагнулся к убитому, хотел выхватить у него из кобуры на поясе пистолет и бежать, отстреливаясь, дальше. Но в это время на Бусыгина навалились сзади двое… Какое–то время, поваленный, он еще отбивался, разбрасывая своих противников напряжением последних сил, пока не получил несколько ударов чем–то холодным и тяжелым…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Его вели через весь город. Полицейских участков много: в каменных домах под красной черепицей они разбросаны, как грибы мухоморы, по всему городу. Но карабинеры–чернорубашечники, поймавшие партизана, вели его именно в свой участок, расположенный на другом конце города. Вели на виду у жителей, полагая тем самым устрашить горожан. Трое карабинеров в черных мундирах с широкими белыми ремнями были весьма довольны тем, что именно они, рискуя своей жизнью, изловили партизана, к тому же русского, крупного детину, идущего сейчас впереди со связанными за спиной руками.
Каждый полицейский надеялся получить награду — ведь за поимку партизана немецкая комендатура обещала солидный куш. Об этом писали даже в расклеенных на стенах домов приказах с описанием примет, с фотоснимком пленного. Значит, птица в их руках действительно важная, жди теперь солидную награду.
Бусыгин был ужасно удручен, что опять попал в плен и перед этим мало отправил на тот свет врагов. Прихрамывая на ушибленную ногу, он передвигался медленно. Одежда на нем была порвана, и в таком рванье избитый Бусыгин будто нарочно выставлен напоказ глазеющим жителям.
Женщина в длинном до пят сборчатом одеянии, переходя через улицу и завидев пленного, подхватила одной рукой свои юбки, бросилась с криком прочь; мужчина–толстяк, сидевший в кафе, увидев полицейских, привстал и, приподняв длинную кружку пива, возгласил: "Вива!" У Бусыгина при виде пенной и, наверное, холодной влаги зажгло все внутри и, казалось, еще сильнее пересохло во рту… Старик нищий, просящий милостыню на тротуаре, увидев такого же мученика, как и он сам, быстро подтянулся на культяпках и подполз совсем близко к проезжей части дороги и протянул ему в кепке собранные монеты. Полицейский со злостью поддел ногой кепку, монеты посыпались под ноги Бусыгину, который посмотрел с жалостью на нищего и осторожно переступил через кепку.
Духота была стойкая, недвижимая: ни одна веточка не шелохнулась, ни один листок не оживился. Белое небо и белое солнце. Лишь в предгорьях, в той стороне окраины, куда его вели, собиралась лиловая туча. При виде этой сулящей дождь тучи у Бусыгина возникла мучительная и неутешная жажда, он покусал шершавые, потрескавшиеся губы. В уголках рта собирались капли пота, он слизывал их языком и этим унимал, скорее внушал себе, что унимает, жажду. Откуда–то подуло ветерком, запахло чем–то очень душистым и вкусным. Бусыгин начал дышать глубоко, будто стараясь напиться этими пахучими, медвяными запахами.
От мягкого, как порхающие мотыльки, дуновения ветерка, от запаха горного воздуха ему стало немного легче, а может, так казалось, так хотелось. Нет, и резкая боль в ноге вроде приглохла. Вот только чем тешился тот грузный человек с кружкой пива, выкрикивая "Вива!"?
— Победу захотел? А шиш не хочешь? — крикнул Бусыгин.
Сзади идущий полицейский пнул его в бок. Бусыгин обернулся, пытаясь выяснить, чего от него хотят. Полицейский показал на небо и погрозил прикладом карабина — дескать, топай быстрее, вон туча собирается.
Лиловое облако потянулось над городом, уже начал накрапывать дождь. Крупные капли, просвечиваемые на солнце, падали перед глазами, падали на плечи, на голову, и Бусыгин, подняв лицо, ловил эти янтарно–светлые капли ртом, губами. Он до того увлекся каплями, что сбился с пути, и его повело слишком вправо, к самой решетке ограды, за что получил сзади удар прикладом карабина. Удар пришелся по спине, ожег и без того зашибленный, ноющий крестец. Стерпел, даже не озлился. "Так и надо, не зевай", подумал он помимо воли и вышел опять на середину дороги.
За время скитаний в плену Бусыгин убеждал себя, что нельзя усиливать муки, нельзя угнетать себя думами о страданиях. Видимо, так устроен человек: думы о мучениях только усиливают сами мучения. Надо думать о чем–либо отвлеченном — пусть и невеселом, но сносном, что облегчает физические боли. Но в воспаленном мозгу ничто не задерживалось подолгу, даже хорошее. То ему виделась Юлдуз, слышался ее шепчущий в темноте голос, когда она провожала его через каменную ограду в сражение. О чем она тогда говорила? Уже выветрилось из головы. Конечно, ни о какой любви не могло быть и речи. Она была верна своему мужу. И посейчас, поди, ждет его. Даже зная, что он в плену, все равно ждет. "Меня поцеловала? Простая женская слабость. И только. И это ее красит: Хорошая, милая Юлдуз. Мне бы такую жену, и она тоже ждала бы и оплакивала мое исчезновение с фронта. Но почему исчезновение? Я никуда не делся. В конце концов, где бы ни воевать — в итальянских отрядах Сопротивления или в рядах армии, на передовой, — важно оставаться человеком, борцом. Другим я никогда не буду. Пусть вот они, эти чернорубашечники, которые ведут меня на допрос, не ждут от меня покаяний… А все–таки где же Лючия? Сумела ли она спастись? Если ее не схватили, значит, она доложит самому Альдо. И он не оставит меня в беде. Нет, не оставит…"
Бусыгину повиделось неунывающее лицо Альдо, его черные глаза и будто послышался даже голос, поющий под гитару. Весь набор его песен, незамысловатых, совсем простых на слова, но очень напевных, мелодичных, только о жизни, и ни одного упоминания о смерти. Пел он о синьорите, у которой глаза спелее маслин и ресницы черные молнии и по которой вздыхают парни со всего света, — песня кончалась игривой шуткой: синьорита принадлежит еще себе, но найдет человека, кому отдаст свое сердце… Кончая петь, Альдо подмаргивал ему, Бусыгину, и говорил: