Прежде чем доложить, Йодль, хмурясь, потрогал брови, как бы собирая их у переносицы, откашлялся, тоже поперхнувшись, чем вызвал невольный ропот и ухмылку на лицах, но стерпел, будто его не касалось, и заговорил принужденно–монотонным голосом:
— Война не состоит из одних удач, случаются и спады, когда фортуна изменяет, и вернуть ее можно только выдержкой, напряжением потенциальных сил и возможностей. Не стоит удивляться, тем более поддаваться настроению паники от того, что произошло под Курском: мы вынуждены отходить. Но, поймите господа, и русские исчерпали здесь свои последние стратегические резервы. Битву выигрывает одна сторона, другая — проигрывает. Это неизбежно, как эпизод в цепи многих сражений и битв, которые выигрывали мы… — И тут Йодль, желая угодить фюреру, пустился в рассуждения о приверженности армии национал–социалистскому делу. — Нет необходимости доказывать в этой аудитории то, что национал–социалистское движение вырвало Германию и нацию из того тупика, в котором мы находились после навязанного нам унизительного Версальского договора. Именно национал–социалистское движение сыграло значительную роль в пробуждении в немецком народе стремления к созданию военной мощи, к наращиванию военного потенциала и вооружения страны. Эти грандиозные задачи возможно было достичь лишь при помощи синтеза обеих сил — поднятия духа и веры нации и одновременно вооружения, что стремился осуществить и так удачно осуществил фюрер. Это был переломный момент в истории Германии… Теперь задача усложнилась, но она по плечу нам. Дальнейшие перспективы войны зависят от напряжения сил и ресурсов. Объявленная вами, мой фюрер, — склонясь к Гитлеру, говорил Йодль, — тотальная мобилизация в конце концов создаст перевес чаши весов в нашу пользу. Миллион резервистов, который станет под ружье, — вот где надо искать источник к победному завершению войны…
Пока говорил Йодль, Гитлер кивал головой, довольный его вескими доводами и убежденностью.
Фюрер посчитал возможным на этот раз не выступать, что было редко с ним. Он как бы мимоходом заметил:
— Всякие отходы — глубокие или эластичные — я запрещаю. Сдача позиций — это поражение, а поражение ведет к проигрышу войны… Русские потому удержались от поражения, что они стояли и умирали. Мы должны учиться и у своих противников и вытравить из головы всякую мысль об отходах…
Завершив совещание, Гитлер уже собирался удалиться в свою комнату отдыха, как к нему приблизился фельдмаршал Кейтель и зашептал, бледнея:
— Говорите громче, — попросил, настораживаясь, Гитлер.
— Мой фюрер. Я не хотел вас беспокоить, по и скрыть не могу… В Италии дела неважно складываются…
— Каким образом?
— Там законное правительство нашего верного дуче… небрежно оттеснено.
— Свергнуто? — напрямую спросил Гитлер.
— Свергнуто, мой фюрер. И король заодно с мятежниками, правителем сделан маршал Бадольо.
— Предатели! Предатели, эти итальянцы… Знал, что им ни на грош верить нельзя. Они недостойны своего дуче, макаронники и скрипачи… простонал Гитлер и как–то вдруг обмяк и поволокся к себе в комнату, еле переставляя ноги.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Седьмой день на многие сотни километров от Орла до Белгорода гремели долбящие удары, дрожала земля, дрожала, неподатливо вминаясь, траншейная и бетонная оборона. Седьмой день гигантские клинья из металла и огня, как бурав в гранит, входили все глубже в оборону советских войск, увязали, ломались, не в силах пробить ее многослойную толщу. Временами казалось, вот–вот будет совершен немецкий прорыв, и тогда… Трудно вообразить, что могло быть тогда. И полковник Демин видел, как в момент наивысшего напряжения, когда сдают нервы у самых сильных, генерал Рокоссовский, стоя на возвышении наблюдательного пункта одной дивизии, принимавшей на себя главный удар, наблюдал в бинокль движение немецких танков, устрашающих даже эмблемами с черепами и хищными животными, и улыбался. Походя рассказывал стоявшим рядом давнишний польский анекдот про скупую экономку–паненку, которая, однако, высечена была множество раз за свою несдержанную похотливую вольность.
— Товарищ генерал… Константин Константинович, на левом фланге оборона держится на волоске. Пора… — тревожился начальник штаба.
— Нет, — кратко бросал Рокоссовский.
А лавина немецких танков, разбиваясь о броню танков противной стороны, смешалась, доносился железный скрип и скрежет, сзади идущие панцирные громадины напирали, готовые ворваться чуть ли не на командный пункт. И теперь уже представитель Ставки Демин не сдержался:
— Товарищ комфронта, надо вводить резервы.
Рокоссовский обратился к начальнику штаба:
— Свяжите меня с Ватутиным.
Свист и грохот косяком налетевших из–за туч дыма фашистских самолетов прервал разговор. Одна фугасная бомба разорвалась в самой близости.
— Нащупали. Придется сменить командный пункт, — отряхиваясь, проговорил Рокоссовский.
Переехали на запасной, тыловой пункт. Отсюда Рокоссовский связался с Ватутиным.
— Николай Федорович, как дела? Что–то не слышу голоса курского соловья.
— Еще запоет, жди, — отвечал Ватутин. — Вот только жмет Манштейн, как буйвол.
— Не пора ли ему обломать рога?
— Рога уже обломаны. Пусть потыкается лбом о ворота.
— С разбегу может и ворота проломить.
— Не выйдет. Я не уйду со своей земли. Не велено родной матерью…
И Рокоссовский и Демин знали, что Ватутин — здешний, родом из курского поселка. Говорят, мать его где–то поблизости, и Николай Федорович якобы виделся с ней.
В разгар же сражения на Курском выступе, когда натиск немецких полчищ, казалось, невозможно стало сдерживать, Ватутин притих, ушел в себя. Расположенная на холме и обшитая досками траншея мало защищала от огня. Но Ватутин не уходил в блиндаж. Он стоял в траншее, молча переживал и так натужно нажал грудью на обшивку, что затрещали доски.
— Зачем же убыток причинять, — упрекнул самого себя Ватутин и опять уставился биноклем на участок поля сражения.
О чем он в эти тяжкие минуты думал? Может, о близости смерти, если враг сомнет оборону, или о матери, живущей поблизости отсюда, в избе под соломенной крышей. Накануне сражения он в самом деле встречался с нею. При встрече сын сказал, как бы оправдываясь, что заглянул всего на часок–другой, — ему, генералу, вдобавок командующему фронтом, обстановка не позволяет долго задерживаться. Мать не перечила.
— Опаздывать не велю, — поддакнула она. — Только скажи, Колюшка… генерал… Избу–то мне сжигать?
— Почему, мама? Кто тебя надоумил?
— Немец–то у порога. Канонада слышна.
Ватутин нахмурил брови, ответил через силу:
— Смотря как сложится дело. Если приспичит, можно и сжечь. Да ты не жалей, мама… Отстроимся… — поглядев на ее скорбные глаза, пытался успокоить Ватутин.
Мать долго молчала, вобрав губы, отчего щеки совсем опали. Наконец спросила:
— И самой туда же?
— Куда, мама?
— В огонь этот самый, в пожар.
Ватутин посуровел, чувствуя, как будто клещами сжало сердце, да так и не отпускало. Проворчал, недовольный собою:
— Я тебя вывезу… На самолете, или бронетранспортер подам.
— Ты мне не заговаривай зубы всякими транспортерами. Ты мне ответь прямо: пропустишь или устоишь?
Ватутин помялся.
— А как ты думаешь? — вопросом на вопрос ответил он.
— Издавна повелось, — ответствовала мать. — Огонь тушат огнем… Силу окорачивают силой. Тогда и откат германец даст, поверь мне, Колюшка, сынок мой…
Вспоминал обо всем этом в трудный час молчаливый командующий Ватутин. И похоже, незримо стояла сзади него мать, сухонькая, с опалыми щеками…
Когда стало невтерпеж и вот–вот могла лопнуть пружина фронта, генерал Ватутин сам позвонил представителю Ставки, спросил запальчиво:
— Товарищ маршал, разрешите начинать?
Маршал Жуков помедлил и спокойно ответил, что еще рано, враг не выдохся и с контрнаступлением надо повременить сутки…