И вскоре сами Джелиндо и Фердинандо поспрыгивали с чердака. Оба невредимы, и лишь Фердинандо при падении вывихнул руку и чувствовал адскую боль. Но крепился, как мог, стиснув зубы, иначе нельзя: взрослые, тем более мужчины, не имеют права жаловаться или поддаваться страху.
— Они подожгли сеновал, — сказал отцу Джелиндо.
— Ах супостаты! — возмутился папаша Черви. — Хотят нас выкурить огнем и дымом.
Дом был каменной кладки, гореть могли только деревянные части. Но половина дома была отведена под скотный двор с сеновалом на потолке, и стоило проникнуть сюда огню, как сухое сено сразу вспыхнуло и занялось жарким пламенем.
Стиснув зубы, Бусыгин продолжал стрелять из пулемета, клекотавшего короткими очередями. Альдо не отходил от него и тоже беспрерывно вел огонь.
Клубами огня и дыма заволокло весь дом, что–то трещало, что–то падало, ухало… Вот–вот обрушится крыша, и тогда…
— Они хотят предать праху весь род Черви, — задыхаясь, еле проговорил папаша Альчиде. — Выходите! Всем надо выйти! — требовательно добавил папаша Черви, зная, что его слово почиталось в семье законом.
Семья покидала дом через задымленный проем сенцев.
Бусыгин еще некоторое время задержался в доме, давая возможность уйти женщинам с детьми. И стрелял. Стрелял до тех пор, пока не прекратил стучать пулемет. Вынул диск — опустел, ни одного патрона. Загораживаясь рукавом от пышащего жаром дыма, он шагнул в сенцы, пытался выбежать через черный ход на гумно, но в это время поползла крыша двора. Чем–то тяжелым и горящим, как комета, — не то стропилом, не то потолочиной — ударило по голове, в глазах потемнело. Будто одурманенный, упал он на землю.
Во двор въехали крытые машины, огромные, ревущие дизелями. Братьев Черви, стоявших кучно, начали теснить к дверцам. Женщины бросились к ним, в безумстве отчаяния прорвались через кордон чернорубашечников. Словно помешанная, кричала тощая, кажется исхудавшая за одну ночь, синьора Ирнес, жена Агостино. У нее на руках сидел вцепившийся в нее сынишка. Агостино прижал к себе жену и черноглазого бутуза и что–то говорил, говорил сквозь их рыдания.
— Смотри, чтобы он к моему возвращению начал ходить, — услышала чуть позже синьора Ирнес и еще больше залилась плачем.
Чуяло женское сердце: не вернется…
Мальчик потянулся было на руки к отцу, но чужой солдат отпихнул Агостино.
Прощался Антеноре. И без того согбенный тяжелым крестьянским трудом, он еще больше сгорбился, но держал себя достойно, будто ехал на какие–то полевые работы. Прижал своих ребятишек, и они уцепились за штаны, за руки, галдя:
— Куда ты, папа?
— Папа едет в тюрьму, — отвечал самый взрослый.
Джелиндо, уже в годах, поседевший, обнимал своих двух мальчиков. Он знал, что не увидит больше их, но говорил не то, что думал:
— Мы скоро… Скоро прибудем опять… Слушайтесь дедушку Черви. Если не согнет его беда, он выведет вас в люди… Мы вернемся…
Альдо — один из руководителей, герой Сопротивления — и перед лицом опасности оставался настоящим борцом–коммунистом. Он прощался со своими, внушая:
— Попомните, мы подпустим им красного петуха. Врагам зарево нашего дома не пройдет даром… — Его подтолкнули в бок, взяли за руки, и он крикнул: — Либерта!
С задворок двое верзил волоком тащили Бусыгина. Он сопротивлялся, сумел подняться на ноги, оттолкнул этих двоих, давая понять, что дойдет до машины и сам. Затравленно Бусыгин посмотрел на своих врагов — ого, много–то как их, целая свора! — и отвел взгляд, запрокинул голову к небу. Солнце еще не взошло. А зачем ему знать время? Не все ли равно. Оно кончилось и для братьев Черви, и для него, русского солдата. А кончилось ли? Всегда у человека есть надежда на что–то, даже если положение и безвыходное.
Бусыгина подвели к военному автобусу. Он сам вспрыгнул на подножку и, щурясь от света, мерцающего внутри машины, сказал, противясь унынию:
— Где тут мое место? — Ему никто не отозвался, так как русский язык не понимали.
Альдо шагнул ему навстречу, и оба они стояли рядом друг с другом, несмиренные и непокорные, в порванной одежде, в крови, черные от копоти. Их молчание и стойкое поведение было сигналом для других: держаться!
Уже сидя в машине, Бусыгин приплюснулся лицом к оконцу, по которому, как слезы, стекали дождевые капли, и разглядел в кювете опрокинутый и разбитый мотоцикл. Возле него лежал недвижимо человек. По каске, которую в шутку Степан называл тазом, он угадал Мирко.
Из подвала фашисты выкатили два бочонка с вином. Услыхав, как остальные немцы и чернорубашечники заликовали с возгласом: "Вива!" — Альдо невольно подумал: "Вино и убийства… Вот на чем держалась империя Муссолини!"
Офицер в высокой фуражке и кожаном плаще, тот, который, наверное, командовал операцией, поднялся в автобус, подошел к Альдо Черви и, приподняв его подбородок, сказал:
— Как чувствуешь себя, бадольянец? Капут!
Альдо смерил его презрительным взглядом и ответил:
— Я не бадольянец. Я коммунист, гарибальдиец! А вот вы!.. — Он не договорил, офицер перчаткой заткнул ему рот.
Из–под каменной арки вышел папаша Альчиде Черви. Оказывается, старик даже и в беде позаботился о домашнем хозяйстве, успел выпустить из хлева мычащих коров.
— Чего же они–то будут страдать? Коровы — божественны, — ворчал старик. Он подошел к жене, старой, убитой горем Дженовеффе, которую поддерживали под локти невестки. Увидев мужа, старуха запричитала:
— Ах, ах, пресвятая дева… И тебя тоже?!
— Не горюй, мать. Ну, не надо горевать! — уже настойчиво успокаивал старый Альчиде. — По крайней мере, ты будешь знать, что я с детьми… Я пойду вместе с ними…
Папаша Черви зашагал к громадной, пыхтящей черной вонючей соляркой военной машине. Медленно, не выдавая своего смятения, поднялся на приступку.
Одного за другим вталкивали в машину братьев.
Заметив на Бусыгине одежду, порванную и обожженную так, что виднелась голая спина, папаша Альчиде снял с себя табарро и, прикрыв этим плащом его кровоточащие плечи, присел на скамейку напротив, чтобы видеть всех сыновей.
Рыдали женщины на дороге, метались их тени в отблесках пламени. Рыдали все сбежавшиеся на пожар жители ближних домов, но ничего этого не слышали увозимые невесть куда братья Черви, их отец и Бусыгин.
__________
Спустя месяц, 28 декабря 1943 года, у стены на стрелковом полигоне в Реджо Эмилии фашисты расстреляли семерых братьев Черви.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Второй год в плену фельдмаршал Паулюс истязал себя сомнениями и все еще стоял на перепутье.
За глухим забором лагеря бушевали страсти: одни генералы — откровенно нацистского толка, упрямые в своем фанатизме — противились всему, что советовали и предлагали им собратья по несчастью, не хотели вступать в какие–либо организации или комитеты, чтобы оказать коллективное сопротивление Гитлеру, и требовали воздерживаться. Словно пребывая в безвоздушном пространстве, а не в плену, они не меняли своих прежних убеждений, которые в головах у них будто окостенели. Другие генералы и офицеры — их в лагере окрестили черепахами — были неподвижны, пассивны. Эти убивали время за игрою в карты, темой разговора было для них "доброе старое время", вспоминали они свои похождения в оккупированных странах и городах, предавались мечтаниям о былых прихотях и разгулах в казино, в публичных домах… Сейчас же, за стеною лагеря, они довольствовались тем, что много спали и слонялись без дела, коротая время в лености.
Третьи… Ох уж эти третьи — носятся, жужжат, как осы, досаждают и жалят — отбоя от них нет. Не однажды за день со стуком и без стука вламываются они в комнату Паулюса и задают один и тот же докучливый вопрос:
— Господин фельдмаршал, одумались?..
— Решайте, пока совсем не упущено время, — начал как–то с места в карьер генерал фон Ленски.
Паулюс медлил, только тень скользила по его лицу. Скупая, ничего не значащая тень.