— Гут! — вырывается вдруг немецкое слово из уст довольного Бусыгина.
— Гут! — вслед за ним повторяет часовой–конвоир, который, оказывается, идет невдалеке по самой дороге. Мин там не может быть, потому что дорога исслежена свежими вмятинами от гусениц и шин. Чтобы не навлечь на себя подозрение, солдат–минер вдруг объявляет часовому, что нашел мину, ловко разряжает ее и относит к самой дороге, на обочину. Немец смотрит на мину, насупясь, затем переводит взгляд на пленного минера, ухмыляясь: "Гут, гут!" Но следующая мина, противотанковая, остается в земле нетронутой. И как только пожилой минер замечает их еще загодя, при подходе?! "Осторожно!" — негромко говорит он, беря Бусыгина за руку, и кивает на землю. Ничего не видно. Ровная, прибитая земля, хотя, впрочем, если тщательно присмотреться, нетрудно обнаружить примятую взрыхленную почву. В местах среза и укладки дерна трава пожухла, но из–за давности выросла молодая зелень.
Так вышагивали долину вдоль и поперек. Смеркалось, но движение пока не прекращали. Шли, как говорят, на ощупь, наугад, моля, чтобы ничего не случилось.
Грохнул взрыв. Посреди цепи. Бусыгина обдало комьями и, кажется, даже осколками, потому что шею обожгло, будто крапивой. Степан погладил кожу рукою — на ладони пятна крови.
— Ранило? — встревоженно спросил пожилой солдат.
— Царапнуло маленько, — успокоил Бусыгин.
Вечером поиски мин прекратили. Пленных отвели в подлесок. Спать ложились вповал, под открытым небом. Уже засыпали, когда землю потряс взрыв. Похоже, на том месте, где проходили. Наутро увидели опрокинутую и разбитую автомашину, валявшуюся посреди долины. Пронесли трех раненых немецких солдат, завернутых в палатки.
Часовые, озлобленно тыркая автоматами и пиная ногами, поднимали пленных и заставляли идти вновь через долину. Теперь двигались, взявшись за руки. Тот пожилой и обросший солдат шел с краю цепи, то и дело поглядывая по сторонам. Выражение лица у него было спокойное, но в глазах — неизбывный страх. Скорее, не за себя, а за товарищей — их надо на каждом шагу предостерегать. Того и гляди, кто–либо наступит на мину. А он должен не только провести взявшихся за руки военнопленных через долину вторично, но и не обнаружить ни одной мины. Иначе подозрение может пасть на него и товарищей, которые вчера оставили не обнаруженные мины. Условленным пожатием руки или кивком головы сапер предупреждал, что впереди, вон там, на обочине дороги, или где–либо в траве лежит мина и ее нужно осторожно обойти. Мина опять оставлена. Теперь важно, чтобы сразу на нее не наступил идущий сзади конвоир. Если наступит и взлетит на воздух, считай, пропало все дело. Остальные часовые расправятся с пленными самым беспощадным образом. Вот пожилой минер дал знак, что вон там, у дороги, лежит оставленная вчера мина. Пленные обошли ее. Но сзади, хотя и на порядочном удалении, движется конвоир. Он идет как раз обочиной. Кажется, прямо на мину. Все, кто знал о мине, оцепенели от ужаса и от надежды. Не взорвется, а вдруг… Сердце у пожилого минера не выдерживает. Он оборачивается и зовет часового: "Камрад, треба закурить… Курить дай, папиросу!" Часовой сворачивает с обочины и приближается к старому минеру. Он уверен в нем, готов поверить и другим пленным. Все нормально, мина осталась на обочине дороги. А старый минер заслужил сигаретку. Правда, она отдает привкусом жженой соломы, но все–таки дымит. Сигарета идет по рукам, затягиваются по очереди, пока не докурят. Довольный конвоир прощает и эту вольность пленным. А доволен он, вероятно, тем, что цепь при вторичном заходе не напоролась ни на одну мину, значит, и с него, конвоира, взятки гладки! А то, что машина подорвалась, так это не его вина, и даже не вина пленных. Могли новую мину поставить и русские разведчики. Ведь говорят же, что каждую ночь они проникают в тылы немецких войск. Наверное, тоже собираются наступать. Уж лучше бы что–то одно: или мы, немцы, или русские пусть наступают. Только скорее бы от этого заколдованного места. Ведь сколько раз они, конвоиры, проводят по этой долине русских пленных, и все равно поле рвется, поле сеет смерть.
Ночью опять произошли взрывы. Сразу два. Среди пленных невольный переполох: "Теперь крышка!" Но вскочивший конвоир прибежал к лежащим под оврагом пленным и, показывая рукой в ту сторону, где только что рвануло бледно–оранжевыми сполохами, произнес, путая русские и немецкие слова: "Партизанен, ферфлюхтерх партизанен!"
Пленные облегченно вздыхают. Только что пережитый страх постепенно схлынул. Значит, подозрения не падают на пожилого сапера и его товарищей. Выходит, это дело рук действительно партизан — прокрались ночью и натыкали мин. Потому и подорвались на них автомашины, два артиллерийских орудия с прислугой, которые сменяли позиции, чтобы на рассвете поддержать огнем пехоту, собиравшуюся в наступление. Наступление сорвано.
Пленные не смыкали глаз: что–то будет утром? Как поступят с ними немцы, нет, не эти конвоиры, а те, что повыше, — начальство? Хотелось пить, хотелось есть.
Вот и рассвет, медленный и белесый. Поспать не удалось, и есть еще больше хочется.
Бусыгин чувствовал, что обессилел, и старался расслабить тело, хотелось лежать на земле, не вставая. Все–таки это минное поле потрепало ему нервы. И ныла незажившая рана. И болело от прежнего удара плечо. Весь организм как будто разваливался. При мысли о минном поле, по которому ходил, ему делалось страшно. Думал он теперь о том, что если над ними и дальше будут так измываться немцы, то, пожалуй, ни он, некогда хвалившийся своей силушкой, ни тем более его товарищи, те, кто гораздо слабее его, долго не протянут. Нужно как–то вырываться из этого омута, и как можно скорее. В противном случае будет поздно. И если он в ближайшие дни не вырвется из лап врага, его превратят в животное. Обессиленное и покорное животное.
Бусыгин решился на побег. Мысль у него заработала настолько лихорадочно, что он уже представил себе, как ползет сейчас по дну оврага. В одиночестве. Потом Степан выбирается в лес и — на свободе. А в лесу, в глуши, ему ничто не страшно. Он — сын тайги, а тайга куда опаснее здешних лесов. Надо вырасти в тайге, чтобы, как зверь, чутко ловить каждый звук, каждый шорох, быть готовым к неожиданной схватке с хищным зверем… Бусыгин лежал сейчас, озираясь кругом, и под ним была совсем теплая земля, которая словно звала его, шептала, что избавит от смерти. Он уже пополз, пополз в серую мглу рассвета. Метр, еще метр, и он оказался в плотно заросшей канаве.
Тяжелый топот ног как будто над самой головой. Бусыгин даже зажмурился, ожидая самого худшего. Но выстрела не последовало, послышался только окрик: "Хальт!" — и страшный удар по голове. Из глаз метнулись искры, гудящая, как колокол, голова отказывалась соображать.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Очнулся он вдалеке, и не в подлеске у долины, а на дощатом полу, и этот пол почему–то двигался, скрипел и, казалось, постанывал. И кто это покачивает его убаюкивающе, как в люльке. Похоже, во сне. Но сквозь дрему Бусыгин пошевелил руками, телом, повернул голову — нет, не спит он, и вроде все при нем, при его теле, а скрип и покачивание не прекращаются, и ему смутно подумалось, что его куда–то везут.
Как это случилось и почему, он не знает. Точно так же не знает и когда его привезли, впихнули в этот вагон, в котором пахло навозом и карболкой. "Ну да, товарняк, и скот в нем возили", — сообразил Бусыгин. И от того, что раньше возили скот, а теперь его, русского человека, везут взаперти, стало стыдно за самого себя, а потом нахлынула в душу злость, переходящая в ярость, — как же судьба ломает! Ему хотелось встать и застучать в дверь кулаками.
Он покрутил шеей — не болит, только разламывается голова. Смутно припоминал, почему ломит голову. Ну конечно, это вчера, когда он собрался бежать и уже перекинул свое туловище в канаву, немецкий конвоир хрястнул его по башке. Из глаз посыпались искры, и будто пламя метнулось. И он надолго потерял сознание, не помнит, хотя и тужился вспомнить, как очутился в вагоне.