"Ведь могли совсем лишить жизни", — с пугающей ясностью подумал Бусыгин, посчитав, что на его долю в плену уже второй раз выпало счастливое везение. Первый раз — в сущности, прощенная дерзость в штабе Паулюса, а второй — вот эта попытка к побегу… Нет, пожалуй, повезло ему и там, на минном поле. И он невольно мысленно слал благодарение тому дядьке–саперу.
Стреляющая боль в голове заставила его притихнуть. Он лишь ворочал глазами, норовя рассмотреть в потемках людей. Кто–то рядом, совсем близко поскреб ссохшимися ботинками, зашуршал соломой — наверное, подымался.
— Ой, не могу я так больше… Ноги… — простонал он.
— Ты кто будешь? — вполголоса спросил Бусыгин.
— Свои. Одного поля ягоды.
Мало–помалу перекидывались словами, остерегаясь друг друга поначалу.
— Давно воюете? Как вас величать? — спрашивал Бусыгин.
— Величай как хочешь… Имени своего не дам. Не дам, — ответил тот пресекающимся голосом. — А касаемо войны — с нынешнего лета как взятый по мобилизации. Да уж по горло сыт…
— Трудностями или страхом пережитым?
— Всего успел натерпеться! Будь она неладна, эта война! — и он сплюнул в темноту.
Бусыгин помедлил, сомневаясь, говорить напрямую или нет. Решился говорить — будь что будет!
— Больно скоро тебе надоела война. В атаке–то хоть бывал? А? Чего же молчишь? — не дождавшись ответа, проговорил Бусыгин и просяще добавил: Куревом не богат?
— Нашел чего клянчить. Теперь табак и соль дороже человечьей жизни, проскрипел тот.
— Эка хватил! — ответил ему чей–то протяжный, почти напевный голос.
И — вновь молчание. Устойчивое и долгое. Кто–то пошаркал пальцами о доски, прилег. Кто–то вздохнул шумно, будто намереваясь втянуть в себя весь воздух. Скрипят тормоза вагона. И кажется: сам вагон разламывается надвое. В этом месте дорога имеет искривление, потому что чувствуется, как весь эшелон поворачивает, будто изгибает. Потом скрип унимается.
— Куда нас везут? — спросил напевный голос.
— В ихний фатерлянд небось, — предположил Бусыгин. — Пригонят под ружьем в поместье, и будешь ты у бюргера на побегушках работником: скот пасти, навоз чистить…
— Не привыкать. Остается душою мучиться и телом томиться. Праведно, говорю, — лепетал скрипучий голос человека, у которого Бусыгин просил покурить. Оказывается, курево у него есть, потому что скоро он высек кремнем искры, разжег вату фитиля, и потянуло по вагону запахом махорки. "Вот стерва, а мне не дал закурить. Хоть бы дыхнуть разок, другой…" — но просить, унижаясь, не захотел. Только спросил, готовясь дать отповедь:
— К чему, говоришь, не привыкать? Работником быть?
— Хотя бы и так. На барина, поди, гнул спину.
— Эх ты, вечный холуй! — озлился Бусыгин.
— Такой нигде не сгинет! — вмешался громогласный человек.
— Не жалко и в расход пустить, все равно ублюдок.
— Ты меня не стращай, сам сглотнешь пулю, — огрызнулся обладатель скрипучего голоса.
Больше никто ничего не говорил. Неприятный настороженный и колкий разговор делал это грустное молчание еще тяжелее. Оно становилось все тягостнее и невыносимее.
— Зарок нельзя давать, — продолжая прерванный разговор, выдохнул Бусыгин. — Могу и я сглотнуть пулю, но открыто, в бою. А вот ты — как ползучая тварь.
— Кому что нравится, — ответил скрипучий. — Еще в Библии вычитал: смирение ведет к блаженству, а буйство — к погибели.
Тишина. Тишина и молчание. Но теперь это казалось порохом вблизи огня, того и гляди, взорвется. И действительно взорвалось — резко вмешался человек с громовым голосом.
— Скотский способ выжить! — сказал он и спрыгнул с нар, шагнул по вагону, ища скрипучего. — Я тебе сейчас помогу блаженствовать на небеси! Подошел и схватил его за шиворот, и тот заорал душераздирающе:
— А–а–а-а!.. Бр… бр…
— Не трожь его… не марай рук. Сам подохнет, — вмешался Бусыгин, тоже вставая.
— Таких надо сразу в падаль превращать, чтобы не мешали жить другим, — проговорил громобой, отходя и почесывая руки. Затем уважительно обратился к Бусыгину: — На, браток, курево. На двоих цигарку раздымим.
У громобоя была трофейная зажигалка, и он щелкнул ею, осветив Бусыгина и свое лицо. Одновременно поднес свет зажигалки к лицу скрипучего. Тот, загораживаясь растопыренными пальцами, молил о пощаде. Был он маленького роста, заросший по самые щеки волосами и худ, дышал сипло и мелко впалой грудью.
— Не трать на него свет, — сказал Бусыгин и затянулся цигаркой, испытывая величайшее удовлетворение и как будто сытость во рту.
Эшелон двигался сутки. Ночь сменялась днем, а движение не прекращалось. Порой эшелон загоняли в тупик, мимо то и дело с грохотом проносились другие эшелоны — те двигались на восток, видимо, с солдатами, с техникой. Открывалась дверь, и подходил сам комендант эшелона — офицер с серебряными витыми погонами. Заглядывая внутрь вагона, он спрашивал, нет ли больных. Все разом отвечали, что больных нет, хотя на самом деле они и были. Но сознаться в этом — значит погубить себя, потому что больных сразу выкидывали из эшелона. Немцы не лечили больных военнопленных, старались освобождаться от них запросто — расстреливали.
Офицер уходил. Откуда–то двое в гражданской одежде приносили на палке огромный бак, разливали каждому в миску красноватое месиво из буряков, давали по кусочку черствого хлеба, пахнущего кислятиной.
Эшелон снова трогался. Ехали взаперти, неведомо куда. Только во время остановки по отрывочным голосам, доносящимся извне, можно было разобрать говор. Бусыгин приставлял ухо к двери, прислушивался. Вот он поднимал руку, давая понять обитателям вагона, чтобы не мешали слушать, потом отходил, сокрушенно говоря:
— Не пойму, где мы находимся. Слышу какой–то совсем не похожий на немецкий говор. Уловил только слово "руманешти"…
В вагоне потеплело. Стало как будто душно. Похоже, завезли куда–то на юг. Обитатели вагона забеспокоились, гадая, что бы это могло быть. Неужели и вправду привезли их в Румынию? Но зачем? Какая надобность была отправлять их сюда?
Вот опять остановка, медленно ползет на шарнирах массивная дверь. Раззявилась, как пасть огромного допотопного животного. Бусыгин видит людей — несмотря на жару, они в овчинных кожухах, в таких же овчинных островерхих шапках. Какой–то черноглазый парень с цыганским лицом подошел к самому вагону и сунул внутрь корзину, полную вареной кукурузы. Пленные навалились на корзину, ломая прутья и расхватывая кукурузу. Она совсем еще горячая и пахнет печеным. Уплетали за милую душу слегка подсоленные початки и благодарили безвестного румынского парня.
Эшелон снова двинулся вперед и гнал несколько часов. Сильно пыхтя, паровоз дернулся и встал на какой–то станции. Вагоны не открыли и пищу не давали.
Бусыгин поманил к себе громобоя.
— Слушай, браток, надо выяснить, где мы. Забирайся ко мне на плечи и погляди, что там и кто.
Удержать громобоя даже и Бусыгину нелегко. Он уже залез было, но поскользнулся и свалился на пол. Пришлось подсаживать вдвоем. С минуту громобой шарил глазами, не находя названия станции, и наконец прочитал вывеску: "Сладкарница "Неготин". Никак не могли сообразить, что же это за страна такая, пока не догадались, что Неготин — город Югославии.
— Ого, вот так клюква! — провозгласил Бусыгин. — Тут как раз и можно схлопотать пулю. От своих же, от славян.
— Каким путем? — не понял громобой.
— От партизан.
— Эка хватил! Не будут же они по своим пулять!
— Свои не свои… — посомневался Бусыгин. — Только я почему–то предчувствую… Немцы будут заставлять нас, военнопленных, расправляться с партизанами.
Теперь уже мало кто сомневался в своей неприглядной и тяжкой участи. И хотя эшелон снова двинулся, думали, что загонят куда–либо в горную местность, и придется вновь брать в руки оружие и воевать. Против кого? Конечно, против единокровных братьев, против славян. Притих, сгорбясь и облокотясь на нары, громобой. Встревоженно задумался Бусыгин.