— Завтра будет поздно, — подхватил другой, генерал фон Латтман.
Паулюс поднял на него вопрошающие глаза: "Что же будет завтра?" угадывалось в настороженном взгляде этих глаз.
— Завтра фельдмаршал сядет вместе с главными военными преступниками, — запальчиво вмешался генерал фон Зейдлиц, — вместе с Гитлером, Герингом, Геббельсом, Риббентропом, со всей сворой генералов, затеявших разбойную войну, на скамью подсудимых… И судить будут народы, страны, континенты… — кончил темпераментный генерал.
Фельдмаршал Паулюс поерзал на стуле и ничего не ответил. Будто что–то еще мешало ему перешагнуть рубеж и стать по ту или по эту сторону баррикад.
В часы прогулок он ходил одиноко по теневым тропинкам лагерной территории или усаживался в самом дальнем конце парка, на врытой в землю скамейке. Рядом с ним или неподалеку часто вышагивал полковник Адам, которого в плену еще больше приблизил к себе фельдмаршал. В часы уединения пытался к Паулюсу подходить и заговаривать начальник штаба армии генерал Шмидт, но фельдмаршал отмалчивался либо сворачивал на другую тропинку, не желая встречаться со "злым духом".
Как–то Адам, гуляя с фельдмаршалом, спросил у него:
— Вы, помнится, говорили, что гимназистом увлекались живописью?
— Было такое увлечение, и напрасно прекратил… Сейчас бы не сидел вот здесь, в плену.
— Не говорите, — счел уместным возразить Адам. — Могло быть хуже… Могли уже сгнить в сырой окопной земле. А такой плен, как у нас, терпим. Вполне терпим. Поят–кормят…
— Дело не в этом, — перебил Паулюс. — Помоги мне избавиться от навязчивых дум, кошмаров.
В тот же день Адам с чисто немецкой пунктуальностью в письменной форме на имя коменданта лагеря изложил прошение фельдмаршала, заодно попросил кое–какие инструменты для себя. Каково же было удивление фельдмаршала, когда вскоре начальник лагеря, веселый полковник, сам явился в комнату, обвешанный картонами, свертками плотной бумаги. В одной руке держал набор цветных карандашей, кистей и красок, в другой — ящик со столярными инструментами.
— Принимайте ношу, — заулыбался комендант и добавил вполне серьезно: — Что, фельдмаршал, давно этим занимаетесь?
— Приходилось когда–то, сейчас забавы ради.
— А вот полковник Адам говорил, что вы прекрасно рисуете.
— Преувеличивает. Как всякий подчиненный о начальнике.
— Скромность не слабость, подождем — увидим. А это вам, — подавая полковнику Адаму набор инструментов для резания и выпиливания, продолжал начальник лагеря. — Если нужно, завтра добуду вам линолеум.
— Спасибо, все нужно, — ответил Адам. — Мне бы еще фанеры.
— Этого добра хватает. Берите ящик во дворе, расколите…
С того времени Паулюса часто можно было видеть за мольбертом. Он рисовал то монастырские стены Суздаля, то сосновый бор Подмосковья, березовую аллею, пронзительно белую, подсвеченную лучами утреннего солнца. От пейзажей фельдмаршал невольно, может, сам того не желая, переходил к батальной живописи: принимался рисовать разбитый участок фронтовой дороги, упирающийся тупиком в развалины горящего города.
В свою очередь и Адам находил для себя занятия. Он прилично владел резьбой по дереву, и скоро в его руках замелькали и перочинный нож, и тонкие лобзики… Вырезал и выпиливал шкатулки, портсигары, пеналы, полочки, нанося на крышки замысловатые узоры, и одаривал ими обслуживающий персонал.
С наступлением весны сорок четвертого Адам попросил у лагерного начальства участок земли под огород. Ему охотно отвели делянку. Потом он попросил семян — тоже не отказали. На огороде Адам занимался по утрам, обнаружив в себе страсть заядлого огородника — вскапывал землю, делал грядки, сажал рассаду помидоров, огурцов, сеял лук, морковь.
Сперва к земледелию адъютанта Паулюс относился иронически, но, видя, с каким старанием возделывает тот землю и как ловко орудует лопатой, фельдмаршал подумал: "Что же породило у немцев дух захватничества? Как мирно копошится Адам на этой земле! И много ли вообще ему надо?" — а вслух заметил:
— Адам, вы совсем не похожи на военного.
— Люди не по своей воле становятся военными.
— А по чьей же?
— Их в колесницу войны впрягают наездники.
— Кого вы считаете наездниками? — шевельнул маленькими глазами Паулюс.
— Начальников нашего рейха, самого фюрера. Хотели разбежаться в этой колеснице, и нас увлекли… А духу не хватило, колесница забуксовала, и вот… — не кончив говорить, Адам продолжал орудовать лопатой.
Насупился Паулюс, не взял у адъютанта лопату, чтобы самому покопать, и, ни слова больше не говоря, ушел к себе в комнату.
Не раздеваясь, заходил по комнате, приговаривал: "Ишь ты, колесница… наездники… Это я, значит, заодно с фюрером наездник?.." Но чей–то чужой голос перебил фельдмаршала: "А кто же, по–вашему, наездник? Кто затеял кампанию и погнал армию на войну? Вы, фельдмаршал, вы, и никуда вам не деться от праведного суда. Не избежать кары!"
Праведного суда, кары — этого больше всего сейчас боялся Паулюс. В который раз припомнилась нервная по своей спешности работа в Цосеене, в бункере генерального штаба сухопутных войск; там в довоенную пору он, Фридрих Паулюс, восходящая звезда генерального штаба, по личному заданию фюрера делал вот этой своей рукой первые наброски плана нападения. Фельдмаршалу и по сей день мерещилась обширная карта завоевания России, и на ней коричневым цветом собственной рукой начерченные захватистые, как крабьи клешни, стрелы ударов — они раздваивали, рассекали огромные территории, подобно слоеному пирогу, как любил выражаться среди своих единомышленников Гитлер.
И тотчас фельдмаршал подумал о другом: а что, если эта карта с коричневыми стрелами, некогда развешанная на стенах кабинетов у фюрера, у начальника генштаба, попадет в руки советского командования и оно не только посмеется над ней, но и приложит ее в качестве вещественного доказательства личных преступлений фельдмаршала?
Карт и планов русской кампании оказалось для Паулюса недостаточно. Захотелось самому колесить полями войны, захватывать территории. "Зачем я настоял перед фюрером поехать на Восточный фронт? Сидел бы себе в Париже, занимал особняк в Булонском лесу, куда меня судьба поначалу забросила, или, в крайнем случае, в штабе Цоссена. Нет же, тщеславие толкало в пучину войны. Власть демона попутала…"
Вновь припомнились Паулюсу обширные территории, которые он не мог одолеть ни со своей армией, ни поездом, в котором везли его, уже пленного. И простая, как сама истина, мысль пришла ему на ум: "Россию нельзя пропахать плугом войны. Она поглотит армии вторжения".
Только теперь, глядя как бы со стороны на недавнее прошлое, когда мысли прочно отстоялись, Паулюс мог по–настоящему оценить свои поступки и находил их бессмысленными, не продиктованными здравым рассудком: ведь это по его личной вине и по вине начальника штаба армии Шмидта погибло столько немецких солдат и офицеров — подсчету не поддается! Погибло от русских пуль, от голода и болезней. Какой кошмар!..
Но стоило было ему, Паулюсу, принять капитуляцию еще тогда, в лютом январе, как десятки тысяч сограждан были бы избавлены от гибели. Этого не случилось. У него просто не хватило мужества пойти на почетную капитуляцию, предложенную советским командованием. И не вина русских, что эти десятки тысяч немцев в мундирах стали напрасными жертвами, что остатки войск — тысячи и тысячи! — брели вразброд по заснеженной степи, умирали от голода и на морозе… А сколько он, командующий, причинил бед и страданий русским?.. Горы трупов, плач вдов и сирот… Развалины города… "О, боже, зачем это все?" — хватаясь за голову, терзался Паулюс.
И если раньше смутно, то теперь во всей полноте он начал сознавать свои грехи и раскаиваться. Зачем брал ответственность на себя, выполняя волю и приказы Гитлера и генерального штаба держаться до конца? Зачем? Ради личного престижа или, скорее всего, ради честолюбивых притязаний? Ему внушали, что так повелевает долг чести и традиции немецкого воинства, он же внушал повиновение своим подчиненным.