– Та поставлена в благодарность за то, что чума миновала Линц, – говорит он.
– Хотя ее можно рассматривать и как символ чумы, как раз оттуда и вышедшей.
– Поговори об этом с Соседями, – предлагает ему Я., – они скажут, что именно эта, венская, колонна является символом настоящей чумы. Ведь именно в Вене Герцль издал свою программную книжицу – “Еврейское Государство”.
– Надо бы приставить к колонне охрану, – забеспокоился В.
– Накаркаешь, – нахмурилась Котеночек.
Когда вечером они приходят в отель, Я. выливает воду из чайника в раковину, а пакетики чая достает из чемодана. Баронесса смотрит на него вопросительно.
– Я оставил на умывальнике крем для бритья с ивритской этикеткой – воду могли отравить.
– Кто? О нашем приезде никому не известно. – Баронесса чувствует, что тут затевается для нее какой-то спектакль, и уж во всяком случае, она не намерена его срывать.
– Обслуживающий персонал отеля может быть родом с Ближнего Востока и испытывать к нам негативные чувства.
– Этого даже для Б. многовато. Я видела горничную в другом конце коридора, она по виду коренная австриячка.
– А, тогда все в порядке.
– Австрийским немцам ты доверяешь? – подыгрывает она, улыбаясь, но Я. вдруг становится серьезным.
– Знаешь, тут напрашивается что-то смешное, вроде “без приказа и чувства долга они нас ни за что не отравят”, а сейчас и чувства нет, и приказывать некому. Но я все время пытаюсь понять по их глазам – что там, за вежливостью, за усталостью, за “да отвяжитесь вы от меня, я хочу жить своей жизнью”. Должен быть там какой-то мощный образующий пласт.
– И ты разглядел его?
– Иногда мне кажется, что да.
– И?
– “Вы нас никакой силой во второй раз в то же дерьмо не затянете”!
– Не так уж мало, – смеется Баронесса.
– Пожалуй, – теперь смеется и Я.
Наутро что-то уж очень долго возится он в ванной. Баронесса застает его разглядывающим себя в увеличительном зеркале для бритья.
– Нигде больше не видел таких зеркал в гостиницах, – говорит он.
Баронесса тоже заглядывает из-за его плеча в зеркало, но тут же исчезает из его увеличенного мира. Я. же пускается в объяснения, продолжая смотреть на себя в зеркало. Видимо, точно такое зеркало, принадлежавшее раньше ее отцу, говорит он, использовала учительница музыки для хирургического расширения нижнего входа в свой внутренний мир. Нечто подобное происходит сейчас со мной. Баронесса насторожилась. В этом зеркале, продолжал Я., мое лицо крупнее и значительнее. В нем я чувствую себя немецким евреем. И знаешь, я сразу же многое понял. Глядя в это зеркало, я мог бы написать четыре толстенных тома, пересказывая беседу Иова с ненавистным ему Богом, этим супергоем, устроившим ему Холокост. Господи, как же нужно было его ненавидеть, чтобы все это выдержать, не выдав себя. Чтобы не навлечь его гнева на свое будущее потомство. Напрасно. Бог послал к его потомкам своего Сына, прекрасно зная, чем все закончится, то есть что Сын-то его воскреснет, как ни в чем не бывало, а об участи миллионов, убитых его именем (не только евреев) нет до сих пор достоверных сведений. Я вижу, как позже послал Он в соблазн немецким евреям поэта Гейне. Как, повторяясь в искусстве соблазна, отправил он евреям русским поэта Пастернака, наделив его поэтическим дарованием и стремлением укрыться в тени Сына Его, чьи ученики в это время истребляли друг друга посредством пушек и газов. К нам, впервые понявшим Его Отца, поэт Пастернак обращается с недоуменным пожиманием плеч. Обращается с удивлением: как не поняли мы Его дара свободы и любви, как не сумели сменить кожу так, чтобы самим искренне и глубоко чувствовать этот великий душевный подъем, когда старая шелуха летит в огонь, а вновь надеваемая оболочка сшита из снежных хлопьев и чудных стихов. Увы, грустный юмор у нас от Создателя. Поэт умрет, выпоротый на конюшне новым Хозяином – Лысым Энтузиастом. Гениальность чеховского видения мира проявляется в судьбе Пастернака, повторяющей сюжет “Скрипки Ротшильда”. Вот только у Чехова тощего жида сначала прогоняют со двора, его преследуют мальчишки и кусает собака. И лишь в конце рассказа ему завещают скрипку. И он, повторяя печальную музыку своего гонителя, трогает ею сердца городских обывателей. Реальной жизни не присуще чеховское мастерство композиции, историю с Пастернаком она компонует в обратном порядке: начинает с поэзии, заканчивает поркой. Набоков пожалел Пастернака, не сказав во время этой порки, что он думает о его романе. Они родились в одной стране, а умерли в разных. Набоков все потерял и все сохранил. Он родился и умер никогда не поротым русским аристократом. Он родился и умер, так никогда и не сбросив с плеч груза свободы.
Баронесса суеверно отвернула зеркало к кафельной стене ванной, и Я. сразу замолчал.
Он обнял ее, что-то мистическое почудилось обоим в этом закованном в зеркала и кафель пространстве, таком тесном по сравнению с простором туалетных комнат их дома, такого далекого отсюда. Будто сквозь потолок ванной комнаты венской гостиницы они обратили свои взоры вверх. Для чего же еще дана нам свобода, если не для того, чтобы роптать. Ведь по образу своему и подобию Ты не создал нас рабами, возносили они Туда свои оправдания, не произнося ни слова и глядя в гипсовый потолок со встроенными лампами с круглыми никелированными ободками.
На следующий день они отправляются по предложению Я. в район Йозефштадт, охотничьи угодья и заповедник пианистки. Идея навестить Йозефштадт оказалась удачной. Видимо, великая тень притягивает сюда собак и их владельцев для откладывания драгоценного материала. Я. отмечает странную особенность: в кварталах, где дома с лепниной, – удобрений больше. Там же, где стены домов гладкие, – культурный клад вовсе отсутствует. Прочесывая Йозефштадт, где Я. постоянно озирается в поисках заветных теней, они добираются до границы квартала.
– Давайте посмотрим, что за ним, – предлагает Я.
– Давайте, – соглашается компания, и только В., которому тянуть за собой почти полную сумку, не проявляет энтузиазма.
Хотя район, в который они вступают, носит, судя по карте, весьма австро-австрийское имя, Рудольфсхейм-Фюнфхауз, резкая смена декораций бросается им в глаза. Безлюдность улиц Йозефштадта вдруг сменяется многолюдьем, австрийцы резко сменили свой внешний облик, заметно посмуглев, помолодев и обзаведясь усами. Кое-где на улицах стояли в бездействии в этот неурочный день и час ржавые прилавки с прислоненными к ним изглоданными крышками и досками. Вместо ставшей привычной для них надписи Wien перед их изумленным взором возникла светящаяся реклама со словом Istambul.
– Сегрегация по-венски, – комментирует Б.
– Многокультурное общество, – поправляет его Котеночек, – не запретишь же людям снимать жилье там, где они хотят.
– Такое впечатление, что сейчас из-за угла появится разгневанная толпа, несущая на носилках не успевшего взорвать себя подстреленного шахида, – заявляет Б.
– Пошли отсюда, – говорит Баронесса, становясь ближе к Я., а он любуется ею – боже, как хороши испуганные женщины. Котеночек, наоборот, поднимает голову и подтягивается, А. выглядит напряженным, и только В. равнодушно зевает.
– Как не стыдно, – упрекает Я. – Турки – наши друзья и союзники. В пятнадцатом-шестнадцатом веках евреи бежали в Турцию от преследований европейцев, и турки приветливо принимали их.
– Я. прав, – говорит Б., – специализация турок не евреи, а армяне. В твоей внешности, пожалуй, есть что-то армянское, – добавляет он, задумчиво глядя на Я.
Баронесса теперь уже почти насильно тянет Я. назад в Австрию.
– Эта нарядная Вена всего семьдесят лет назад с энтузиазмом встречала фюрера, он родом из Линца, – не унимается Я.
– Если бы в шестнадцатом или семнадцатом веках туркам все же удалось бы взять Вену, Гитлер, вполне возможно, родился бы мусульманином, – усугубляет Б.
– О Господи, – стонет Баронесса, ускоряя шаг.