Сие сколь смердит богомерзостью и нечестием, столь, напротив того, благословенное господом дело, будто полная роза п благовонный ландыш, сокровенною дышит красотою.
Сия красота называлась у древних препон — decorum, то есть благолепие, благоприличностъ, всю тварь и всякое дело осуществляющая, но никоим человеческим правилам не подлежащая, а единственно от царствия божиего зависящая. И кто может человека наставить к тому, к чему сам бог преградил ему путь?
Отсюда, думаю, родился у них чудный сей философский догмат: " O^i ji&vov dqa&ov то xodov, то есть «Доброта живет в одной красоте». Отсюда у них же следующая пословица: " Ojjloiov -ро<; 6p. oiov a^st freoc; — «подобного к подобному ведет бог». Она учит, что не только звания, но и высокостепенной дружбы избрание не от нас, а зависит от вышнего определения. Наше только дело узнать себя и справиться, в какую должность и с кем обращение иметь мы родились. И как сродность к званию, так и склонность к дружбе ни куплею, ни просьбою, нп насилием не достается, но сей есть дар духа святого, все по своему благоволению разделяющего; и последующий благому сему духу человек каждое звание хвалит, но принимается за сродное; всякому доброжелательствует, но дружпт с теми, к кому особое святого духа чувствует прпвлекание. Сему верному наставнику столь усердно последовал Сократ, что и в самых мелочах его советов придерживался[410]. Я вам недавно рассказывал, каким образом сей муж, выйдя из гостей, вернулся из переулка и пошел домой другою улицею, по одному только внутреннему мановенпю, ничего не предвидя.
Афанаспй. А еслп бы не воротился, тогда что такое?..
Яков. То же, что другим, не последовавшим. Нечаянно навстречу гонимое стадо свиное всех их перемарало, как впдно из книги Плутарховой об ангеле–хранителе Со- кратовом. И нельзя поверить, чтоб сей муж, находясь в беседах, не по большей частп беседовал о сем премудром наставнике п главе счастия. Оттуда носится и у нас премудрая спя пословица: «Без бога нп до порога, а с богом хоть за море». А когда таких беседников не стало в Афинах, тогда источник, наповающий сад общества, и родник мудрости совсем стал затаскан и забит стадами свиными. Стада спи были сборища обезьян философских, которые, кроме казистой маскп (разумей: философскую епанчу и бороду), ничего существенного от пстпнной мудрости не имели. Сии растлением испортили самое основание афинского юношества[411]. Оно и вздумать не могло, дабы заглянуть внутрь себя к божественному своему предводителю. Беспутно стремились вслед бешеных своих замыслов, будто олень, которого крыльями бьет по очам сидящий на рогах его орел, дабы как можно пробраться к знатнейшим званиям, нимало не рассуждая, сродны ли им те звания и будут ли обществу, а во–первых, сами для себя полезными. Только бы достать блистательное, хоть пустое оно, имя или обогатиться.
Судите, какое множество там было пожаловано ослов мулами, а мулов лошаками. Тогда‑то богочтение превра- тилося в яд, раздоры — в суеверие и лицемерие, правление — в мучительство, судейство — в хищение, воинство — в грабленне, а науки — в орудие злобы. Сим образом, воинствуя против Минервы, сделали себе защитницу свою враждебною, а республику погибельною.
Афанасий. Или я ошибся, или ты твою языческую деву Минерву не беззаконно обрезал, но так, как велит обряд обрезания, дабы непорочно посвятить ее господу богу нашему. Она перестает быть идолослужптельною, не означая впредь тленную плоть и кровь, но служит являющемуся под именем, будто под одеянием ее, тому, о ком наппсано: «Вы есть храм бога живого, и дух божий живет в вас». Кратко скажу: ныне египетская Исис и пменем, и естеством есть то же, что павловский Иисус. «Знаю человека…» Но скажи мне, каковы были афиняне в то время, когда Павел к ннм пришел, мудрые ли?
Яков. Если бы ты перезнал все твои телесные члены, минув голову, и от самого рождества твоего, не веруя о пребывании ее, можно ли почесть тебя за знатока или за изрядного анатомика?
Афанасий. Фу!.. В то время был бы я самое пз- рядненькое чучело.
Яков. Тогда бы ты был родной Павловых времен афинянин. Скажи мне, какая мудрость быть может в непо- знавших естества божпего? Одно тленное естество в сердцах их царствовало. Зевали они не мирскую машину, но одну только глинку на ней видели: глинку мерили, глинку считали, глинку существом называли, так как неискусный зритель взирает на картину, погрузив свой телесный взор в одну красочпую грязь, по ие свой ум в невещественный образ носящего краски рисунка или как неграмотный, вперивший тленное око в бумагу п в чернила букв, но не разум в разумение сокровенной под буквами силы. А им и на ум не всходило сие нетленного нашего человека чудное слово: «Плоть — ничто, дух животворит». У них то только одно было истиною, что ощупать можно. Глиняные душки — те их защитники. Каждое мненьнце — то их божок, а каждый божок — то их утешеньпце. Собачьей охотою чествовали Диану, математикою — Юпитера[412], пли Дия, мореплаванием — Нептуна[413]. Иного бога чтили оружейным бряцанием, иных великолепными пирами и уборами и прочее.
Одно только осязаемое было у них натурою или физикою, физика — философиею, а все неосязаемое — пустою фантазиею, безместнымп враками, чепухою, вздором, суеверием и ничтожностью. Кратко сказать, все имели и все разумели.., кроме что, не узнав нефизического, нетленного бога, с ним потеряли нечто, разумей: «мир душевный».
А хотя чувствовали, что как‑то, что‑то, чем‑то тайным ее каким‑то ядом жжет и мятежит сердце их, но оно как неосязаемое, так и презираемое было дотоль, доколь сия искра выросла в пожар неугасаемый. Бывает же сие в каждом, что хотя весь мир приобрести удастся, однак невысказанными вздыханиями сердце внутри вопиет о том, что еще чего‑то недостает нечтось и будто странная и ненатуральная у больного жажда не утоляется.
Так же то сделалось и с афинянами: они чувствовали, что вся Вселенная мудрость их прославляет, которою будто богатыми товарами род человеческий снабжали. Но при всем том принуждены внимать тайному сердечному воплю. Начали догадываться, что доселе не все–на–все перезнали и что, конечно, нужны еще какие‑то колеса для коляски.
Сей недостаток своего хвального и прехвального одной только Иезекнплевских колес вечности непонимающего разума[414] поставленным монументом признали перед целым светом. Кроме любезнейших своих богов, которые всю их мудрость, будто ложные камни столп, по частям составляли, построили храм тому богу, которого сияния, как очи, кровью играющие, солнечного света понять и снести не могли. Храм тот был с сею надппсью: «Неведомому богу» [415].
Павел наш, между множеством кумпрниц сей храм приметив, ухватился за желанный повод к благовестпю. Начал предисловие, что афинского шляхетства мудрость по всему видиа, но что еще нечтось к совершенной их мудрости недостает, однак.., как сами в сем благородною оною надписью признаются. Сего ж то вам благовествую. Стал страннпк сей разгребать физический пепел, находит в нем божественную искру и то господственноё естество, которое им, кроме пепельной натуры, понятно не было; показывать, что пепельное или глиняное естество, в котором сердце их обитало, есть идол, разумей: видимость и одно ничто, тьма и тень, свидетельствующая о живой натуре[416], нетленным словом своим века сотворившей, и что сие слово есть второй человек в земном теле нашем, жизнь и спасение наше… И сие‑то есть благовестить нетление воскресения. Но можно ль излечить больного, почитающего себя в здоровых? Нет труднее, как вперить истину в глупое, но гордое сердце. Проповедь воскресения сделала Павла нашего буйством у афинян и игрушкой у их мудрецов. Отсюда‑то породились его речи: «Мнящие мудрыми быть, обезумели». «Где премудрый? Где книжник?..» Вот сколь мудрые были афиняне во время Павла!