Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А что ты скажешь о Свидинсвике?

Скальд отлично сознавал, сколь неполон его ответ другу, но, размышляя над его неожиданным вопросом, он продолжал смотреть на эту чарующую беспредельную синеву.

— В Свидинсвике изумительный вид на горы, — сказал он наконец.

— А ты знаешь, что гор, на которые ты смотришь, на самом деле не существует? — сказал Эрдн Ульвар. — Разве ты не видишь, что они скорее относятся к небу, чем к земле? Вся эта волшебная синева, которая околдовала тебя, всего лишь обман зрения.

— Что же тогда существует в конечном счете? — спросил Льоусвикинг. — Что же не обман зрения?

— Человеческая жизнь, — ответил Эрдн Ульвар. — Земная жизнь.

— Самое естественное, чтобы красота и человеческая жизнь слились воедино и никогда больше не разделялись, — сказал Льоусвикинг.

— Красота и человеческая жизнь — это двое возлюбленных, которые никак не могут встретиться, — сказал Эрдн Ульвар. — Помнишь стихотворение Йоунаса Хатлгримссона «Моя сестра»? Там есть такие строчки: «Только солнце выглянет, она уже веселая, солнечные локоны струятся по щекам».

— Можешь не продолжать, так пишут только гении, — сказал Льоусвикинг. — Как он сумел написать так просто?

— Я не об этом хотел сказать.

— А о чем же?

— О моей сестре, — ответил Эрдн Ульвар. — Она умерла.

Льоусвикинг не знал, что сказать другу, и некоторое время они шли молча, потом его друг заговорил снова:

— Да-а. Вот уже три месяца, как она умерла. В самом начале апреля. Мы здесь привыкли говорить: «Весной, когда начнет светить солнце, все пройдет». А вот она умерла. Последние стихи, что я написал, были три сонета. У моей сестры были солнечные локоны, как в стихотворении, и голубые глаза, которые верили, надеялись и любили. Солнечные локоны… я думал, что нам удастся сберечь хотя бы ее, все мои остальные братья и сестры умерли. Но вот не удалось. Я коснулся ее щеки в то утро, когда она лежала в гробу, в день похорон. И руки тоже. Смерть — это одно из немногого, во что трудно поверить, может быть, единственное. Не знаю, прикасался ли ты когда-нибудь к покойнику? Не знаю, знаком ли тебе звук, с которым первый ком земли ударяется о крышку гроба? Теперь мне все безразлично. Я знаю только одно: я уже никогда не буду писать стихов. Я знаю, что я тоже умру от чахотки. Но это не имеет значения. Я ничего больше не боюсь. Но и красоты для меня тоже больше не существует.

Так они бродили вдвоем всю ночь, хотя ночи вовсе и не было, а была лишь какая-то призрачность, мгновение восторга, белый туман кое-где, словно земля стремилась раствориться, растаять, но она не растаяла и туман исчез, и вот уже самые высокие вершины вспыхнули ярким багрянцем и тысячи сверкающих на солнце птиц закружились над спокойной позолоченной гладью моря. А друзья все продолжали разговаривать. Оулавюр Каурасон не замечал, что время идет, он слышал лишь этот голос с его серебристо-золотистым звоном; если человек потерял то, что любил сильнее всего на свете, он может больше не писать стихов, в звуке его голоса будет звучать поэзия всей человеческой жизни. Каким нищим чувствовал себя Льоусвикинг только потому, что он не потерял ничего, вернее, потому, что у него никогда не было ничего, что можно было бы потерять!

— Если уж ты разорвал все свои стихи, то мои стихи, я уверен, не имеют никакой ценности, — сказал Льоусвикинг. — Я даже сонета не умею сочинить.

— Мы с тобой — две разные судьбы, — сказал Эрдн Ульвар. — Я живу, слыша лишь тот особенный глухой звук, с каким первый ком земли ударяется о крышку гроба. А тебя, скальд, воскресили из мертвых.

— Когда мне приходилось совсем плохо, — сказал Льоусвикинг, — я всегда старался задержать глаз на чем-нибудь прекрасном и добром и забыть все дурное.

— Я не признаю ничего прекрасного, пока жизнь от начала до конца представляет собой одно сплошное преступление, — сказал Эрдн Ульвар. — Если бы я изменил своим убеждениям, я считал бы себя последним негодяем.

— Ты обвиняешь Бога? — спросил Льоусвикинг.

— Если ты можешь доказать мне, что это Бог виноват в том, что у отца с матерью никогда не было возможности покупать нам молоко, когда мы были маленькие, что это Бог постарался, чтобы у нас по полгода не было ни крошки хлеба, что это Богу было угодно, чтобы мы не имели топлива, чтобы натопить в стужу свою лачугу, если это Бог пожелал, чтобы у нас не было теплой одежды, если это Богу нужно было, чтобы мы, ребятишки, не могли отделаться от насморка и бронхита ни зимой, ни летом, тогда — да, я обвиняю Бога. Но если хочешь знать правду, я не верю, что ты сможешь доказать мне, будто нашим поселком правит Бог.

— То же самое говорит и Бродяжка Хатла, — задумчиво сказал Оулавюр Каурасон Льоусвикинг.

Глава двенадцатая

В глазах своего кроткого друга Эрдн Ульвар был скалой, о которую должна разбиться несправедливость этого мира, воплощением могучей, прекрасной и грозной воли. Взгляд Эрдна Ульвара на жизнь не менялся в зависимости от того, светит ли солнце или наступает ночь, его мировоззрение не могло поколебать ничто, его мысль держала чувства в строгих рамках, а не была маятником, приводимым в движение чувствами. А Оулавюр Каурасон был подобен воде, просачивающейся где только можно, но не имеющей определенного русла.

Преклонение перед другом и жажда общения с ним стали новым душевным состоянием скальда, а вместе с тем появилось и опасение, что он не оправдает надежд, возлагаемых на него другом, и болезненное сознание, что в чем-то он неровня другу, и страх, что друг начнет презирать его, поскольку у него ни в чем нет никаких заслуг. Если между их встречами проходило больше одного дня, скальд терял последнюю надежду и думал: «Больше Эрдн не хочет меня видеть». Он выходит из дому, объятый смутным нетерпением, но, заметив, что держит путь к дому друга, тут же поворачивает назад. Очутившись же в конце концов перед жалкой лачугой, именуемой Скьоулом, он пытается убедить себя в том, что это случайность. Скальд стоит у калитки, едва доходящей ему до колена, и оглядывается смущенно, словно чужой, который заблудился и вышел не туда, куда нужно.

— Хорошая погода, — говорит хозяин Скьоула, он теперь слишком слаб, чтобы таскать камни, и все дни копается на своем огородике.

Оулавюр Каурасон поддакивает, не в силах оторвать взгляд от этого человека. Ему как-то чудно, что это отец его друга.

— Такая благодать, — говорит старик, удивленно покачивая головой.

— Да, просто не верится, — соглашается скальд.

— Вчера вечером казалось, что соберутся тучи и подует ветер с моря, а погода между тем прекрасная.

— Да, странно. — Скальд тоже не понимает, почему стоит такая прекрасная погода.

Эрдн Ульвар выходит из дома босиком, в одной рубашке и брюках, он расчесывает пятерней волосы, опустив уголки рта в высокомерной усмешке, хмурит брови и смотрит на море зорким взглядом моряка, его лицо никак не вяжется с тем, что его окружает. Стоя лицом к лицу со своим другом, Льоусвикинг вспоминает слова Хоульмфридур, он невольно спрашивает себя, неужели таким вот людям суждено стать пьяницами потому, что они не способны быть преступниками, и потому, что нынешняя жизнь слишком мелка, чтобы создавать героев?

Из дома раздается голос матери:

— Как тебе не стыдно! Сейчас же надень ботинки и застегни на шее рубашку!

Он не отвечает, но пожимает плечами, усмехается и морщится.

Мать появляется в дверях.

— Я не хочу, чтобы ты ходил босиком и с голой шеей, сынок. Что скажут люди?

Эрдн отвечает низким голосом:

— Ноги мои, и шея тоже

Мать:

— Ты ведь знаешь, у тебя слабая грудь, сынок.

О, этот сын красоты, отрицающий красоту! Нельзя представить себе человека, который был бы более чужд покосившейся лачуге, где на всем — и на живом и на мертвом — лежит зловещее клеймо ужасающей бедности. Лучше он будет ходить босиком, чем осквернит свои ноги стоптанными башмаками, лучше он будет ходить с голой шеей, чем прикроет ее лохмотьями.

47
{"b":"250310","o":1}