Стоял ясный апрельский день, море было спокойно. Обсуждались различные предположения по поводу того, как теперь поступит директор. Он славился тем, что никогда не отступал от своего, и, если бы он сегодня не нашел выхода из создавшегося положения, несмотря на то, что у его противника был явный перевес, это случилось бы впервые. Люди видели, как директор подозвал к себе двух здоровенных рыбаков. Потом он велел спустить на воду моторку, и она помчалась в море на самой большой скорости, какую только можно было выжать из ее мотора.
Некоторые кричали, что директор драпает.
Объяснение поступку пришло из ставки Истинных Исландцев. Оказалось, что датский военный корабль, который в прошлом году был приглашен на пир к Пьетуру Паульссону, в последние дни нес сторожевую вахту в этих местах, его было видно в устье фьорда. У Пьетура Паульссона нашлось вдруг неотложное дело на датском корабле. Точных сведений об этом никому никогда так и не удалось узнать, но как бы то ни было, а в тот день, да и потом только и говорили, что об этом деле, и хотя кое-кто возражал, и даже очень запальчиво, однако все в поселке сошлись на том, что более невероятного события в Свидинсвике никогда не случалось: когда стало ясно, что безродные могут одолеть владеющего Родиной Пьетура Паульссона, взять верх в поселке и таким образом тоже завладеть Родиной, он счел за самое разумное обратиться за помощью к датскому военному кораблю и просить датское военное командование ударить по поселку из орудий или по крайней мере одолжить Истинным Исландцам пушку.
При таких обстоятельствах едва ли можно было требовать от людей, чтобы их интересовал какой-то скальд, бродивший от дома к дому с телом мертвого ребенка, папкой с рукописями и невестой. В такое время у людей нашлись дела поважнее. Но самое удивительное из всего, что случилось в этот день, было то, что Оулавюр Каурасон Льоусвикинг и сам позабыл о том, что ему надо похоронить ребенка. Конечно, нельзя утверждать, что потеря была бы незаменимой, если бы датский военный корабль превратил в развалины этот маленький рыбацкий поселок, который, к сожалению, не мог похвастаться большим числом истинных и свободных исландцев; «и не то пропадало», говорили бы потом. Но, с другой стороны, нельзя было отрицать и то, что исландцы, как истинные, так и неистинные, находились под датским ярмом последние четыреста или пятьсот лет, в течение которых их секли, обирали и обманывали. Прошло всего несколько лет, как этим истинным и неистинным людям удалось сбросить с себя чужеземное ярмо. И хотя сердца, что бились в этом маленьком рыбачьем поселке у подножья высоких гор, едва ли с полным правом могли называться истинно исландскими и свободными, а были скорее всего лишь обыкновенными исландскими сердцами или даже не были и такими, однако среди них не нашлось ни одного столь низменного сердца, которое не испытало бы возвышенную радость по случаю освобождения от датского ига. Видно, в этот день дело и впрямь зашло слишком далеко, если даже скальду Оулавюру Каурасону, у которого не было ничего, кроме обыкновенного мертвого исландского ребенка, показалось, что Истинные Исландцы хватили через край, решив уговорить датчан стрелять из пушек по мертвому ребенку.
Оставив дома тело дочери и невесту, скальд сам не заметил, как очутился в толпе безродных на площадке у рыбохранилища. Будущий депутат альтинга от Свидинсвика Эрдн Ульвар говорил речь, и люди тесно столпились вокруг него. По лицам слушавших было видно, что они верят Эрдну, одни кивали головами друг другу, другие не отрывали глаз от его губ, люди испытывали уверенность и радость, оттого что он был в их рядах, такой не похожий на них и все же плоть от их плоти; каждому казалось, что он становится сильнее, имея такого друга; когда Эрдн был с ними, им не был страшен никакой враг, и когда он говорил, им казалось, что они впервые уяснили себе свои собственные мысли; только теперь они увидели, каковы они сами и в каком мире они живут. Оулавюр Каурасон тоже был взволнован, у него стучало в висках, в горле застрял комок, и хотя это состояние мешало ему понимать самые простые слова и оценивать убедительность доводов, в его душе царило упоение духом митинга и горячее сочувствие к этим людям. Эрдн Ульвар говорил, что наше знамя — символ крови всего человечества. Мы представители всех людей на земле, жаждущих свободы и борющихся за нее. Кое-кто, говорил он, кое-кто считает, что наше дело будет проиграно, если меня силой увезут отсюда. Какая близорукость! Нет, ни я, ни кто бы то ни было другой не решает исхода этой борьбы. Мой образ скоро сотрется, он всего лишь мираж! Но, продолжал Эрдн, даже если я паду, даже если исчезнет всякая память обо мне, есть одна вещь, которая никогда не сотрется и не исчезнет, — это стремление угнетенных людей к свободе. Может быть, идеал свободы и не самый лучший из всех идеалов, но это высший идеал угнетенного человека, и, пока в мире есть угнетенные, идеал свободы сохранит свою силу, подобно тому, как идеал сытости сохранит свою силу, пока на земле останется хоть один голодный. История человечества, говорил Эрдн, это история борьбы за свободу, и в этой борьбе не может быть поражений, ибо человек по природе своей победитель. Еще никогда врагам человечества, сказал Эрдн, не удавалось одержать такой победы, чтобы даже в упоении ею они не чувствовали, что дело человечества стоит на ногах прочнее, чем когда-либо. Законы жизни за нас. Наши враги, враги людей, не могут возвести на нас такие обвинения, которые прежде всего не оказались бы смешными; и даже если эти враги человечества прикажут стрелять в нас из пушек, это все неважно; пусть кто-то из нас падет в борьбе, пусть нам даже придется отступить, это не беда, наши поражения — только видимость поражения, ибо нам нечего терять, а приобрести мы можем все, и наша победа — это непреклонный закон жизни, что бы там враги ни думали, и на этом законе зиждется мир.
Скальд с трудом узнавал своего друга. Хмурое, замкнутое выражение исчезло с его лица, словно сброшенная маска, его взгляд стал свободным и вдохновенным, черты лица прояснились, они обрели сущность, уже не принадлежавшую только этому человеку, она была могущественнее любого человека, эта сущность, и была человеческая гармония, неземная, безграничная, безликая, стоявшая высоко над временем и пространством. Он был смутной подспудной мыслью, высказанной вслух, не только тех, кто случайно оказался тут, но и тех, кто уже умер, и тех, кто еще должен был родиться; такова была тайна Эрдна, он воскресил этих людей из мертвых.
Под красным знаменем, символом живой крови человечества, стояла молодая девушка с высокой сильной грудью и развевающимися на весеннем ветру волосами, она вся светилась восторгом, и скальд сказал себе: вот Живой Символ Свободы; вдруг он понял ее до конца. У него на губах еще горел ее поцелуй, который она подарила ему на морозе, словно солнце, поцеловавшее весной землю, и скальду показалось, что он сейчас расцветет.
Но внезапно Эрдн Ульвар умолкает посреди речи. Он тяжело дышит, как будто ему не хватает воздуха, наклоняется, хватается рукой за грудь, другой закрывает лицо и падает. С ним плохо. Люди в панике толпятся вокруг него. Как в бреду Оулавюр Каурасон протискивается сквозь толпу, извивается между людьми словно уж, пока не оказывается внутри кольца, где Йенс Фаререц и еще один человек поддерживают Эрдна Ульвара — он бледен как смерть, глаза закрыты, в уголке рта кровь.
— Оулавюр, подержи-ка знамя! — сказала девушка, взяв на себя роль распорядителя; она успокоила людей, велела всем отойти в сторону и приказала принести одеяло; четверо унесли на нем больного. Оулавюр Каурасон остался у знамени.
Вскоре девушка вернулась и сказала:
— Это не очень опасно. Но Йенс Фаререц на всякий случай сейчас разогреет мотор и отвезет его в больницу в Адальфьорд. Давай мне теперь знамя.
— Можно, я немного понесу его за тебя? — сказал скальд.
— Нет, — ответила она. — Не за меня. А за тех, кто победит своих врагов, ибо на их стороне закон жизни.