Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Однажды в Потсдамском парке среди сидящих на скамейках и шевелящих спицами, дам появился неторопливо прогуливающийся с крохотной собачкой господин в сверкающем высоком цилиндре, с эспаньолкой, закрученными остренько кверху усами. Глаза его были неожиданно для старика выпукло ярки. Старомодный сюртук был тщательно выглажен и без пушинки. Цилиндр и монокль на широкой черной ленте обращал его в выходца из времен давно позабытых. Он шел вдоль аллеи, и дамы (все!) поочередно поднимались и с улыбкой делали поклоны, похожие на реверансы. Изысканно вежливо приподнимая цилиндр, шагающий старый господин раскланивался налево и направо, пока не свернул в безлюдную аллею.

— Кто это? — спросила я у пошевеливающей крючком соседки, заметив, что на меня, не вставшую при его появлении, она посмотрела с неодобрением. Поняв, что я «провинциалка», дама ответила: «О, это же кронпринц!» Это был сын Вильгельма II, живущий в городском королевском «паласе» Потсдама. Любопытно, что кайзерова сына приветствовали книксеном и старушки со свастикой вместо брошки. Кронпринц прошел к семейной усыпальнице Габсбургов. И хотя там уже были могилы убитых, накрытые фашистскими флагами, полагаю, после июльского неудачного покушения на Гитлера аристократической верхушки, там прибавилось могил.

Чудно и дивно для советского человека смешивались в «Третьем Рейхе» патриархальные традиции старой Пруссии с немецким «бидермайером» 19 века, с «новым порядком» национал-социализма.

В центре Потсдама, близ королевского дворца-паласта (Зимний в миниатюре), существовали огромный, самый респектабельный ресторан «Паласт-отель», а неподалеку «Потсдамергоф», посещавшиеся по преимуществу офицерами с дамами. Там, в залах, отделанных деревом по-тирольски или металлическими формами модерна начала века, царила тишина, салфетки стояли крахмально, как в довоенное время. Здесь каждый мог (и должен был по государственной задумке, ради сохранения народного тонуса) отдохнуть от войны, забыть о ней. Музыки, правда не было (как повсюду в общественных местах), бесшумно скользили официанты во фраках и пластронах — бельгийцы и французы. Без карточек подавали голубую форель «кольчиком», вино, только по одному бокалу на персону. Впрочем, за мзду лакею можно было получить и еще. Немцы это делали редко, русские, кому удавалось сюда проникнуть — всегда. Здесь «фендрики» — выпускники Потсдамского офицерского училища — торжественно отмечали свои выпуски, производства в чины, гебурстаги — священные семейные праздники и свадьбы.

Отмечать семейные праздники в ресторанах и кафе стало народным обычаем, только теперь к нам переходящим. Даже в деревенском кафе видела я какой-то детский торжественный обед. Причем дети сами себя и обслуживали очень достойно. Свадьба знакомого русского офицера — Коли Давыденкова (потом расстрелянного в СССР) отмечена была в Берлинском ресторане Tirolishe Hitter — (Тирольская хижина) после его вечернего закрытия для посторонних посетителей. Были отрезаны талоны на карточках, подано вино, на свадьбу полагающееся.

Вообще столичный ресторанный быт был пропитан национальными традициями: эрзац-пиво — в специальных фаянсовых кружках, под которые подкладывались выдаваемые каждому картонные кружки. Их брали «на память» о событии. В одном маленьком уютном ресторанчике Берлина время от времени начинали качаться стены, справа налево, слева направо. Пьяных вдрызг немцев я не видела, зато русских (власовцев) выводили не раз. Выпив, немцы в компаниях пели, сидя, взяв друг-друга под руки и покачиваясь ритмично, как в хороводе. Такая манера национального фройндшафта[31] — обнимания друг друга цепью и раскачивание с песней (часто с тирольскими переливами) — поразила меня до слез еще в симферопольском театре. Там же впервые услышала я и аплодисменты «в такт», что и у нас принято теперь.

Кстати, в одном из берлинских ресторанчиков я пережила потрясение. В юные годы я работала в Алупкинском музее Воронцова. Инвентаризовала графику «свинцового кабинета». Среди подлинных гравюр Рембрандта, Дюрера, собранных еще М.С. Воронцовым, было много современной графики, поступившей в музей после революции, были акварели Волошина, Добужинского, Богаевского. И вот на стенах берлинского ресторанчика я увидела два известных мне (запомнившихся) акварельных рисунка Богаевского из Алупкинского музея.

— Откуда это у вас, — любезно, но задрожав внутри, спросила я у хозяина ресторанчика. Оказывается его сын воевал в Крыму и привез… И когда я читаю у Сельвинского, как он «с мясом» вырывает из рукава немецкого солдата значок участника битвы в Крыму, я вспоминаю эти акварели, но повторить жест Сельвинского мне мешает мысль: «А в чьих карманах остальное?»

Удивителен для нас дружеством своим был народ немцы! Действительно, вопреки всем пропагандам, в горестях войны (а война и для успешно воюющего народа — горесть) немцы внутри страны сохраняли невиданный у нас порядок, достоинство и до мелочности соблюдали свой национальный патриархальный уют. К концу войны многие улицы Берлина представляли «лунный пейзаж», но если сохранился дом, часть даже, в уцелевшей части с кое-где аккуратно заштопанными рамами в окнах блистали белоснежные и нарядные занавеси.

Берлин пылал. С грохотом рассыпалась Германия. Космическим ужасом веяли ее развалины. Будто нездешняя сила нагромоздила на Мюнхенском вокзале громады плит на плиты, но в окнах ближайших домиков-времянок, сооруженных из не совсем покореженных вагонов, висели кокетливые занавесочки. Народ жил!

Нам, русским, особенно жителям столичных городов, была удивительна не архитектура, не цивилизация, а культура общения немцев друг с другом. В переполненных вагонах метро и железных дорог люди, имеющие сидячие места, посидев, доброжелательно и любезно сами уступали их стоявшим, усталым: чередовались без сговора и споров. Не слыхала я ни разу ни злобного огрызанья, ни хамства, ни споров, как принято у нас.

Во время налетов, а они были ежедневными и еженощными и приносили мирному населению бесчисленные потери, — вели себя немцы прекрасно (как впрочем и москвичи, что я отметила в самом начале войны). Шумной паники не помню, только бледнели, когда радио в бункерах звучало: «Файндлихе флюгцойге юбер» …[32] если это «юбер» был близко. После отбоя на разбитых в щебень улицах появлялись не только кареты скорой помощи, но полевые кухни, и подле них никто не толкался, не лез без очереди. И еще поразило невозможное у нас: в последней новогодней речи (1.1.45 г.) их фюрер выражал сожаление и сочувствие народным потерям, благодарил за жертвы во имя Родины, но особенно поразителен был кусочек речи, где он говорил о потере многими «памятных семейных реликвий», гибнущих в бомбежках. Ну кто из фюреров советского фашизма говорил бы о таких «потерях», когда и жизни-то гибнущие были им как текучая вода! Обращение Сталина в роковые минуты к «братьям и сестрам» даже в годы его культа для миллионов прозвучало лицемерием. Рядом же с потерями живыми скорбь о «семейных реликвиях» выражала дух самого народа, уже предчувствующего свою обреченность, но не сломленного духовно. Каждый немец чувствовал заботу о нем государства, даже ненавистники фашистского режима не могли этого отрицать. Отсюда и видимое спокойствие. Страдали, но молча, отчасти, может быть из страха перед карами, могущими в любой момент обрушиться на «плохого немца». Только один раз я видела, как простое человеческое сломило немецкий Geist (дух). Во время эвакуации из Ставрополя, сопровождавший наш вагон унтер-офицер-музыкант на какой-то станции впустил в вагон солдата отступавшей армии, рыжего как пламя и весноватого как кукушкино яйцо. Он был пьян. Рыжий вошел, весь растерзанный, мокрый, видно товарищи отливали его водой для протрезвления. Упал он на колени и завыл, как воют на могилах русские бабы. Только что на вокзале он узнал, что вся его семья погибла при бомбежке Гамбурга. При совсем скудном тогда понимании языка я все-таки сумела понять его воющие восклицания: «Мамочка! Любимая! Сестра! Малютка… Шелковые волосики… глазоньки голубые! За что!? Почему?!» Весь наш вагон-товарняк притих, внимая этому страшному плачу дюжего парня. Он еще что-то кричал, подымая кулаки к небу, проклинал… Что он проклинал, понятно стало, когда «шеф» вагона Вальтер стал зажимать ему рот ладонями. Парень знал, что в вагоне везут русских и не на наши головы призывал небесные кары, потому что протягивал нам сведенные судорогой руки и, корчась на полу, взывал: «Люди!». Среди нас были пожилые. Он нам кричал: «Отцы! Матери!»… Это была единственная мною виденная истерика. Больше ни душевной, ни внешней расхристанности ни при каких ситуациях не помню. Так же как не видела ни одного стоптанного каблука, ни нищей одежды — порядок в снабжении каждого, кто был немец или был полезен рейху — был отменным. Может быть перед иностранцами прятали переживания от национальной гордости, перед своими — от страха: осуждение войны фашизм карал.

вернуться

31

Дружба (нем.)

вернуться

32

Вражеские самолеты над… (нем.)

82
{"b":"248239","o":1}