Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Погодите, мы еще устроим богослужение! — говорит генерал-басом симпатичная костистая старуха Шаховская. В самодеятельных спектаклях она первая заводила и в жензоне обычно исполняет мужские роли. Начинаются спевки.

Целостного обряда пасхального богослужения никто не знает. Припоминаются и поются всякие молитвы. Вовлекаются все, кто помнит слова и напевы. Даже Валя-партизанка вдруг припоминает какой-то молитвенный мотив: от бабушки слышала, застенчиво объясняет она свою церковную, такую неожиданную у нее, эрудицию. Поющим помогают все. Я тоже.

Однако, многие старушки, из тех, кто ночами читает под нарами при свете собственных коптилочек, не принимают участия во всей этой суете, из чего можно заключить, что они настоящие «политические», может быть бывшие эсерки, меньшевички или затравленные старые большевички. Я еще не успела узнать всех своих сожительниц по землянке: зимою каждый «прижухнул» в своем углу.

Шаховская дирижирует хором: «Отче наш», «Богородице-дево», «Царю небесный» знают почти все. Куски каких-то особенно красивых молитв — полностью они позабыты. Конечно, «Христос Воскресе». Все это поется кое-как, вразброд, кто даже подвывает по-бабьи, но все равно получается умилительно.

Вика с постоянно растрепанным своим видом вдохновенно украшает художественной росписью пасхальные яйца. Ей приносят, кто лоскуток, кто проволочку, кто «волосы» или краски. В Страстную субботу, (ровно год назад мы с Викой уходили из Анжерки) всем объявляют, что завтра, в воскресенье Пасхи, для рабочих бригад и для всего населения зоны выходного дня не будет, с утра уборка территории от снега, навоза и оттаивающих экскрементов. Выходной для зеков, как день свободный от унылого каторжного труда, вообще драгоценен, а тут… Все в унынии.

Однако после отбоя, когда надзор, сделав поверку, удаляется, к ночи в восточном углу нашей огромной, человек на двести, казармы составляют вместе все столы, накрывают их заранее запасенными чистыми простынями, на белом раскладывают сдобные булочки, здесь испеченные и присланные из дому счастливчикам. Рядами кладут иконки, вышитые крестиком на тряпочках. («Предметы культа», даже нательные кресты, не разрешались, а такие нетрудно было притаить среди бабьих тряпочек). Стол украшают самыми изысканно изготовленными пасхальными яйцами-писанками. Я кладу подаренного мне Викой Гоголя. Крестики, в большинстве самодельные, погружают в стаканы с прозрачной кипяченой водою. Я достаю крестик-распятие, сделанный для меня в Киселевке литовским художником из ручки от зубной щетки. Прикрепляют свечи, и присланные в посылках (в лагерях без электросвета это разрешалось), и где-то раздобытые настоящие церковные-восковые. Ставят букетики еще не распустившихся вербочек. Евангелия нет ни у кого и достать не смогли. Были у кого-то отдельные листки, да затерялись при лагерных шмонах или блатные стащили на самокрутки.

Приодевшись почище, собираемся вокруг принаряженного всем этим редкостным богатством стола, И в полумраке барачных коптилок немолодая одесская учительница истории, сидящая «за оккупацию», начинает, вместо чтения Евангелия, рассказ о жизни Христа.

В белой блузочке, тщательно разутюженной разогретым обрубком рельса, составлявшим сокровище нашего барака — ни в одном не было утюга (это при женском-то лагере и обилии вшей), положив по-учительски кисти обеих рук на край стола, она начинает: «Уже две тысячи лет…»

Говорит она, как историк, обрисовав политическую обстановку Римской империи, не вдаваясь, однако, в детали вопроса, как возник сам миф о Христе, что обязательно сделал бы лектор-безбожник. Только маленький «реверанс» в их сторону: был ли Он, и что такое евангельские записи о Нем — легенды или факты. Она долго и обстоятельно говорит о великом этическом значении Христова учения для всего человечества.

Особенно внимательно слушают ее урки — блатные девчата, впервые узнающие все это, и, я чувствую, говорит она, главным образом для них. После исторической преамбулы добросовестно, этап за этапом, передает советская учительница — быть может тоже впервые — евангельские эпизоды Его жизни, казни и воскресения. Язык у нее богатый, образный, хотя и говорит она просто, слушать все это, знакомое, в эту ночь сладостно. Давно я не слушала хороших ораторов.

В перерывах ее «лекции» хор поет молитвы, какие знает. Чаще, конечно звучит «Отче наш». Блатные подтягивают тоже. Кто-то из бывших монашек декламирует какой-то канон, кто-то соло исполняет красивую молитву.

Когда рассказ приближается к эпизодам Великого Искупления после предательства Иуды и отречения Петра, Шаховская, жестом остановив «оратора», произносит басом: «Сейчас каждый, кто верует, пусть про себя перечислит свои грехи и покается перед собою и Богом». Молчание. Секунда, — и слышатся рыдания, то негромкие и сдерживаемые, то отчаянные, как вой. Валя-партизанка, свесившая с нар голову, тоже беззвучно шевелит губами и плачет. И вдруг явственно слышны всхлипы и под нарами, где живут старые материалистки, не принявшие участия ни в предпасхальных хлопотах, ни молении. Блатные, бледные от волнения, молиться не умеют, но как одна, шепчут побелевшими губами: «Господи, прости! Прости, Господи!».

Однако кликушества никакого во всем этом нет, просто суеверно каждая жаждет в этот миг снять с души налипшее на ней зло. Никто из неверующих не улыбается, не фыркает, не иронизирует, все будто притаили дыхание: приближается миг Великого Искупления. В это время в дверях барака показываются дежурные по ночной зоне надзиратели, сняв фуражки(!), пошептавшись с дневальной, удаляются молча, не вмешиваясь в безусловно не разрешенное в лагерях действо.

Учительница, посмотрев на раздобытые и в те годы запрещенные в лагерях часы, (позднее узнала: их «купили» на эту ночь у вольного надзирателя) к 12 часам заканчивает эпизод Воскресения: испуг Магдалины при виде отверстой гробницы, встречу с «садовником» и вопль узнания: «Равви!»

Зажигают все свечи. Хор запевает «Христос Воскресе». В восточной половине барака становится тесно. Снова рыдания. Плачу и я. Поднимают матерчатые иконки, идут вокруг стола, брызгая водою из стаканов, где лежали крестики, на булочки, яйца, на углы барака, на лежащих на нарах неверующих, — никто не спит — и каждая из них побывала среди молящихся. Урки, толкаясь незлобно, суеверно подставляют под эти брызги головы, плечи и почему-то руки, как наиболее нагрешившие что ли. Плачут почти все. А хор все поет «Христос Воскресе…»

Далее по предварительному, вероятно, соглашению со стола снимают все наше, и его окружают бендеровки из других бараков, раскладывающие что-то, принесенное с собою! Они униатки.

Я ушла в свою западную сторону землянки и ничего не вижу, зато слышу, читают по-настоящему чьему-то Евангелию (а может быть наизусть знают текст), поют по-латыни, поют «смертью на смерть наступи» — униатки, старообрядки — все, видно, сошлись в один наш барак, может быть с ведома дежурного начальства, может быть сами по себе. Западные украинки поют молитвы разные, поют стройно, согласно, церковно. Солируют по хорам. Они еще не позабыли, не растеряли канонов своих богослужений, как мы, «советские». И под это прекрасное пение я, сморенная дневною работой, засыпаю: ведь завтра праздника нет, вставать на грязную работу нужно рано!

Сквозь неверный сон доносится, лаская душу и слух, «Христос Воскресе», канон краткий, глубоко философский, полный задушевной поэзии детства, исполненный для меня тоскою о всей страдающей России и о маме моей. Приоткроешь дремлющие глаза — на другом конце землянки мерцают пахнущие горячим воском свечи, светом и теплом озаряют лица поющих, на душе у которых «Пасха, Господня! Пасха!». Кто-то возжег крошку ладана (потом узнала, в посылке бендеровке в крупе прислали). Аромат по всему бараку. Звенят голоса молодых бендеровок (их в лагерях больше, чем старых), и все девчата истовые, нарядные, в белоснежных расшитых сорочках. С Пасхой в душе впадаю в дрему и снова просыпаюсь при новом всплеске ликующего пения. Говорили, служба инаковерующих продолжалась до самого утреннего подъема.

62
{"b":"248239","o":1}