Почти у всех малюток зрачки были расширены и малоподвижны: от матерей их отрывали насильственно. Говорят, как ни скрывали от мамок момент отправки детей, они все равно узнавали дату, детей не отдавали, в женщин порою палили, дети и матери кричали душераздирающе. В таком состоянии ребятишки прибыли к нам. Ночами редко кто из них спал, лежали по четверо на взрослых кроватях и, молча или тихо плача, смотрели перед собою. Громко не плакал ни один. Так бывает при большом страдании. Никогда не забуду, как молча умирал ангелоподобный малютка от огромной запущенной флегмоны в области паха, не позволявшей ему мочиться. Оперировать эту флегмону хирург побоялся.
Женщины с малыми преступлениями особенно охотно шли на сближение и благословляли имя того, кто сделал им брюхо, как наша тихая пациентка Надюша, оплодотворенная доктором Тоннером и ушедшая досрочно.
Везу из Беловской жензоны на медконсультацию и комиссовку пять забеременевших женщин. Бабенки гадают: освободят их или нет.
— Разве меня отпустят, — тоскует миловидная Наташа: ведь у меня растрата почти миллион. Ну, дом наши строили я несколько тысяч действительно взяла, а мне приписали все что сами наворовали…»
Другая получила 10 лет за то, что, будучи кассиром, везла сумку с зарплатой и «по халатности» эту сумку у нее украли или выхватили. «Нет, — плачет, — не отпустят меня с таким большим сроком!»
Машина подпрыгивает, и девчата берегут животы. В кабинете их по одной за занавеской осматривают гинекологи. Вольные. Начальству и нам все слышно.
— От кого же ты, милая моя, в женской зоне забеременела? — спрашивает врач, копаясь в нутре первой пациентки. — От Ивана-плотника, — застенчиво говорит она. — От кого беременна? — вопрос к следующей. — От плотника. У нас работал…
От Ивана-плотника, хотя тут и не обязательно было говорить правду — оказались беременны все пятеро. Даже начальство смеялось. А доктор прямо руками развел:
— Да что же это за производитель такой у вас, Иван-плотник!
А я его знала. Это был наш казак Марченко, кубанец, совершенно порядочный немолодой дядька. Я обрадовалась тогда за него: знала его жутким «доходягой», едва от голода жив был. Мы его с Алексеем Петровичем спасали в стационаре, потом в Спец О. П. и в санитарах, пока начлага не увидел его: «А это что у вас за «лоб»? («лбами» называли здоровяков)! И взяли его на общие по первой категории. Теперь дядя Ваня, как видно, вошел в полную мужскую силу. Когда я потом рассказывала ему этот случай, он, зная мой «прюд» в этой области, сперва застеснялся: «Да они сами лезли…», а потом вдохновенно воскликнул: «Борисовна! Так я же им свободу даровал!» Действительно, из пяти беременных не отпустили только «миллионершу».
Не всегда случайные сближения оканчивались благополучно. Только применяемый уже в 50-х годах пенициллин спас многих с септическими самодеятельными абортами, тех, кто стеснялся появиться домой «с дитем!». До этого от таких абортов умирали. Самый страшный случай был с Клавкой-малолеткой. Привезли в Маргоспиталь с женучастка девчонку в самом тяжелейшем состоянии. Чуть ли не 15 лет ей было, и срок заключения малый. Села за то, что помогала тетке-шинкарке сбывать самогон. Забеременев, девочка страшно испугалась: батя дома убьет. А дело шло к шести месяцам, к скорому освобождению. Девчата посоветовали: доску на живот класть, а им по этой доске ходить и прыгать: выдавится ребенок. Так и делали, плясали на ее животе. По темноте своей они и не знали, что беременных актируют, да и батя уж больно был суров. Девку — прямо на операционный стол к прекрасному хирургу Зинаиде Петровне. Матка была раздавлена, даже ручка ребенка лежала в брюшине… Выжила, однако, Клавка. Но остался у нее неизлечимый и неоперабельный свищ в мочевом пузыре. Постоянно капало, и век ей было вековать с резиновым мочеприемником в промежности. Калека! Надо бы написать отцу ребенка, может быть, поможет деньгами на усиленное питание.
— А я и не знаю, как его зовут! — ответила девчонка. — Усатый, немолодой уже, старше, наверное, моего бати. Мы его так и называли, «усатый».
Оказывается, на сенокосе бригады женские и мужские работали совместно. И мужики с бабами «гужевались» в сене, незаметно для конвоя. «Усатый» облюбовал себе Клавку, которую девки звали «Крошка». Он тоже именем ее не интересовался. А был «добрый», конфет приносил. Бывало, идет, ее глазами ищет. «Вон, твой Усатый идет!» — разбегутся девки постеречь, пока Крошка с Усатым «спит». «Ляжь, Крошка» — усатый Зевс ей.
Она и ляжет. А оно, вишь…
Так у придурковатой сибирской крестьяночки — а имя таким — легион — жизнь ни за что искалечилась. А по дурости своей и младости Клавка не должна бы и осужденной быть.
Среди блатных большинство были садисты. У них возлюбленную полагалось бить. Зверски. Леночка Кузьменко — актриса наша, при насильственной связи с блатным, который для нее «не жалел ничего», ходила прежде в синяках и вздохнула свободно, только попав в среду политических. Однажды в стационар на носилках принесли красавицу — девку, до смерти избитую любовником. Доктор ужаснулся: у нее была разбита печень. Любовник бил ее доскою, снятой с нар. При допросе она начисто отрицала побои: «Вы не понимаете, — твердила шепотом, умирающая, — это он так меня любил».
По женщине, как таковой, страшно и пыточно тосковали молодые.
Из-за ставшей широко известной строгости моей в этих вопросах, ко мне никто никогда не «приставал», слыла я «монашкой», существом бесполым, чему способствовало и амплуа медсестры. И не оспаривала я мнений, что ни с кем не живу по вере в Бога или «живу» тайно с врачами. Врачу никто, даже блатные не перешли бы дорогу: слишком нужен им был медперсонал. Только однажды, по окончании голода, в жаркий летний день ко мне подошел юноша из наших казаков. В плавочках только, загорелый, тоненький, стройный. Покрасовавшись передо мною цветущим видом, он видимо уловил удовольствие в моих взорах на него не мог же он знать, что, смотря на него, я думала об Антиное, — горячо и убеждающе зашептал: «Борисовна, сестрица! Ну, посмотрите на меня, какой я хороший, здоровый, ни на коже ничего, ни внутри боли какой. Давайте со мною жить. Ведь вы еще сами молодая!» Ни религией, ни брезгливостью я не стала ему объяснять свое «воздержание», как обычно отвечала любопытствующим, а просто сказала, что люблю только мужа своего, а без любви ни с кем не могу сблизится. Антиной понял меня и ушел с сокрушением.
Не объяснила я ему, да и самой стало это ясно лишь впоследствии, что лагерный эрос с первых дней привел меня в состояние сексуального шока, от коего не избавилась я до полного постарения. «Матерное мышление» потрясло меня в первые же дни нашей репатриации так, что я не ощущала себя женщиной до тех дней, пока не попала в «общество себе подобных».
Матерное мышление настигло меня и в следственной маленькой тюрьме, где мы с Верочкой были единственными женщинами. Я восприняла это как факт величайшего унижения человеческого достоинства, которое во что бы то ни стало следовало сохранить… Как шок восприняла я факт, когда при тюремной поверке по камерам надзиратели докладывали старшему (а из коридора в камеры все слышно), что в тюрьме содержится столько-то… и вместо слова «мужчин» произносили заборное слово. И хотя про меня говорили «и одна баба», я, потрясенная, пожаловалась следователю. Он понял это не как возмущение надругательством над человеческой личностью сидящих за решеткой людей, а как возмущение дамы тем, что рядом «выражаются». Нужно признать, после моей жалобы заборных слов в коридоре не произносили.
Второе впечатление в следственной тюрьме. Она была маленькая и незаметная снаружи. Из нее нас возили в большое здание НКВД в закрытом «черном вороне», где каждый подследственный помещался в отдельный «шкафик». В нижнем этаже большого здания вызова на допрос тоже ожидали в закрытых «шкафиках», к задней стене которых была прикреплена узенькая полочка, на которой даже не помещался при сидении зад. Стены были исцарапаны, исписаны сообщениями, поручениями, фамилиями. Я тщательно читала все: авось, что узнаю о муже. И не здесь ли он? Было нацарапано: «Кребко били резиной». Долго размышляла: кто же такой КРЕБКО, приняв за фамилию, и только постфактум поняла: это слово «крепко». Я тогда любила каждого, кто сидел рядом в соседних «шкафиках» и совала папиросы в скинутые кучей телогрейки, проходя мимо. Запомнила среди подобных надписей одну в бане на Свердловской пересылке: