Затем он наткнется на фотографию девушки. Моя жена ее не знает. Он начнет розыски, успешно завершит их и спросит девушку, знает ли она меня. Она ответит: «Нет».
«Но это ваша фотография? Как она попала в бумажник убитого?» — скажет он.
Даже ее это выбьет из колеи. Она начнет заикаться. Тем временем полиция обыщет дом ее жениха — тощего парня с безвольным подбородком, которого в день убийства видели поблизости от места преступления, потому что он тут «по обыкновению гулял». В доме у него найдут твидовое пальто за семьдесят восемь гульденов пятьдесят центов, а таких пальто в стране, по самым грубым подсчетам, около двухсот тысяч. На этом пальто отсутствует именно такая пуговица, какую обнаружили в моем хладном кулаке. И все — его песенка спета. Дадут ему не шестнадцать, а все двадцать лет тюрьмы, так как я — персона высокопоставленная, а в таких случаях всегда накидывают четыре года.
Я достал из кармана бумажник и бросил фотографию в траву. Пусть лучше ее поднимет кто-нибудь другой и носит при себе. Жениху за это скостят четыре года.
Княжна
Посвящается Мэри Дорна [54]
Приехав в деревню, я увидел, что домишко исчез. Там, где он когда-то находился, теперь стоял один из тех неказистых современных домов, что строятся на скудные субсидии. Последний раз я побывал в этой деревне много лет назад. Думаю, лет восемнадцать. В ту пору я работал младшим корреспондентом социалистической газеты «Хет фолк». И вот однажды в редакцию позвонил наш единственный подписчик из этой деревни и сообщил, что какую-то женщину с тремя детьми и всем ее скарбом вышвырнули на улицу.
— Съезди-ка туда, — сказал мой шеф. — Но не рассчитывай получить много информации — там ведь сплошь католики.
В те годы слово «католик» было синонимом махровой реакции.
Когда я прибыл на место, то увидел следующую картину. Перед пустым крестьянским домишком стояла потертая мебель и играли трое маленьких детей, которые уже сумели превратить беду в развлечение. Мать сидела в кресле и отнюдь не производила впечатления умирающей с голоду. Высокая, стройная женщина лет тридцати, с черными как ночь глазами, сверлившими меня насквозь, и бровями словно нарисованными углем. Гордая цыганская «княжна» на троне. Хотя и под открытым небом.
Я сказал, что я из газеты и считаю ее выселение позором, напишу об этом статью, в которой разделаю под орех ее обидчиков. Пока я все это излагал, она смерила меня взглядом, и на ее полных губах заиграла еле заметная ироническая улыбка. Когда я умолк, несколько взволнованный, так как был довольно застенчивым молодым человеком восемнадцати лет, она лишь сказала:
— Ох, подыскали бы мне лучше другой домишко.
— Постараюсь! — горячо воскликнул я.
И отправился в путь. Сначала я пошел к бургомистру, но не сумел проникнуть дальше порога ратуши, ибо сообщения, что я корреспондент газеты «Хет фолк», оказалось вполне достаточно, чтобы меня не впустили. «А не обратиться ли к священнику, — подумал я. — Он же как-никак духовный пастырь, и эта история должна тронуть его благородное сердце».
Священник впустил меня в дом. Это был маленький, полный человечек, с сетью лиловых жилок на пухлых щеках, свидетельствовавшей о том, что за столом он пьет отнюдь не воду. Когда я, так сказать, выложил свое дело на его плюшевую скатерть, он с таинственным видом наклонился ко мне и сказал, обдавая меня неприятным запахом изо рта:
— Она же не замужем. Дети у нее от трех разных отцов.
Лицо его, видимо не без оснований, выражало смесь высоконравственного негодования и явного сластолюбия. Сам я уже тогда имел довольно свободные взгляды на жизнь и поэтому сказал:
— Ну и что же?
Священник так и подскочил.
— Вон из моего дома! — взвизгнул он.
Служанка, видом своим напоминавшая свинью, определенно подслушивала наш разговор, поскольку, пылая негодованием, стояла в коридоре и так дернула дверь, что чуть не сорвала ее с петель.
Я направился в деревенский трактир, потолковал с тамошним хозяином, флегматичным пьяницей, у которого, похоже, не было религиозных предрассудков, и узнал, что у крестьянина Хюпкеса сдается домик. Но Хюпкес, как выяснилось, был в отъезде.
— Приходите завтра, — сказала его жена.
Я вернулся к «княжне», которая по-прежнему спокойно восседала на своем троне, и бодро сообщил:
— Может быть, завтра я раздобуду вам дом.
— О! — воскликнула она с той же усмешкой, а глаза ее говорили: «Паренек, в постели ты ничего не стоишь».
В тот вечер я написал пламенную статью и на следующее утро спозаранку поехал в деревню. Надо полагать, мною двигала жажда социальной справедливости, но все же я сомневаюсь, стоило ли так стараться ради этой легкомысленной особы. Хюпкес оказался человеком на редкость спокойным — второго такого еще поискать. Да, он охотно сдаст ей свой домик.
— Но священник… — начал было я.
— А мне начхать на священника, — сказал он. — Я мелкая сошка.
Слава богу, и в те времена хватало людей, которые считали себя «мелкой сошкой», иначе бы нашим бедам конца-краю не было. Я поспешил к «княжне» с бумажкой, где были указаны адрес и арендная плата. Но тут дело закончилось точь-в-точь как в экранизации романа «Анатомия убийства». Я не нашел ничего. Ни мебели, ни «княжны», ни детишек от разных отцов. Только пустой домишко. И соседку, которая крикнула мне:
— Эта краля? Да ее вчера увез на грузовике один из ейных хахалей.
Я позвонил в газету и сказал:
— Не печатайте мою статью.
В расстроенных чувствах возвращался я на автобусе в город. Мне так хотелось еще хоть раз увидеть «княжну».
Молодость
Собрание, на котором мне надо было вечером присутствовать, закончилось гораздо раньше, чем я предполагал. В девять я уже был дома. Жена сидела в своем кресле и при виде меня воскликнула:
— Уже явился?
Особой радости я в ее голосе не услышал.
— Собрание очень быстро кончилось, — ответил я. — Ну я и решил: а не пойти ли мне сюда. Я ведь как-никак здесь живу.
Она рассмеялась.
— Просто я только что начала.
Рядом с ее креслом лежал полиэтиленовый мешок для мусора а у ног стояла большая синяя шляпная картонка. Ей уже свыше тридцати лет, она пережила все наши переезды.
С давних пор в ней хранятся письма.
До того как мы с женой познакомились, она четыре года жила в Париже. Думаю, это был самый беззаботный период в ее жизни. У нее было множество друзей и подруг разных национальностей, с которыми она вела обширную переписку. Конверты с письмами, приходившими со всех концов света, она складывала в пачки и хранила в шляпной картонке, которая стояла в платяном шкафу и воплощала для нее «парижские годы».
На днях она сказала мне: «Я решилась наконец выбросить все эти письма».
«Почему?» — спросил я.
«Какой смысл хранить их? Я никогда их не перечитываю. А кроме того, если я вдруг умру…»
«Убедительно прошу тебя не умирать „вдруг“», - вставил я.
«Я просто хотела сказать, что после моей смерти дети станут копаться в этих письмах, вот и решила порвать их».
Очевидно, этим она сейчас и занималась.
Я сел.
Она слегка смущенно посмотрела на меня и попросила:
— Ты не мог бы сделать мне маленькое одолжение?
— Конечно.
— Наверное, у тебя есть какая-нибудь работа. Когда ты сидишь тут рядом… В общем, я предпочитаю делать это в одиночестве.
— Ладно, — сказал я. — Не буду тебе мешать, но прежде дам один совет.
— Какой?
— Не читай их. Рви, и все. Смело рви. Ведь если ты начнешь читать, то и к утру с ними не разделаешься.
— Обещаю, — ответила она. — Я позову тебя, как только кончу.
Я ушел в другую комнату, сел за машинку и стал отвечать на письма.
В эту минуту жизнь наша больше, чем когда-либо, напоминала вечный двигатель: я писал письма, а жена письма уничтожала — и все это под одной крышей.