— Не плачь, выпустят, если денег полиции не пожалеешь да адвоката хорошего наймешь! А Клемус тоже хорош! Бразильским крокодилам не дался, а тут влип, как воробей! Слушай, Мирон, икону отвези в Грибовщину и оставь у меня на квартире, хозяйке в руки сдай! А кожухи, шерсть и прочее барахло свали прямо в сени. Гусей, кур здесь сбрось! Лен тоже вези! Вот тебе твоя десятка, а мне, видишь сам, надо человеку помочь…
Глава III
«КОНЕЦ СВЕТА» В ЛИГУРИИ
Четыреста лет тому назад средневековый астролог Нострадамус в одном из своих стихотворений предсказал, что 17 ноября 1972 г. наступит конец света на Лигурийском побережье (теперь это одна из наиболее промышленно развитых и густонаселенных областей Италии, ее центр — индустриальный город Генуя). Некий школьный учитель, вычитавший у Нострадамуса это пророчество, сообщил о нем ученикам, те — родителям, и по всему побережью понеслась весть о предстоящем землетрясении и наводнении (12 тысяч экземпляров книги Нострадамуса в магазинах разобрали моментально!).
И вот 17 ноября тысячи людей направились после захода солнца в полицейские участки, помещения пожарных команд и в редакции газет, чтобы встретить смерть не в одиночку. Десятки семейств из Ливаньи поспешили покинуть город родной и отправиться в горы. Одна генуэзская фабрика прекратила работу: работницы пожелали провести последние часы со своими детьми. Один из кварталов города был покинут жителями. 20 % школьников в Кьявари не явились в школу. Отели, всегда переполненные, оказались в эти дни пустыми. Кинотеатр продал всего 20 билетов. Рестораны тоже пустовали. К пяти часам вечера аристократический клуб даже расклеил на улицах города голубые афиши с приглашением: «Добро пожаловать па последний бокал шампанского!..»
Наука и религия, 1973 г.
Анархия недолго раздирала Альяшову общину. Пророк поставил всех на место убийством ни в чем не повинного человека.
Уже выкопали картошку, убрали огороды. Бабы начали трепать лен. Осень давно уже погасила зелень. Как всегда в эту пору, западные ветры принесли с Атлантики влагу, заладили дожди, дороги раскисли — ни пройти, ни проехать, а до рождественских морозов было еще очень далеко. Пустые поля наводили тоску. Деревни притихли. Пропитанные мокрядью соломенные крыши словно придавили к земле почерневшие халупки. Земля и небо слились в один серый саван, разделенный только темной полоской леса. Наступили долгие скучные вечера.
В один из таких вечеров, когда тускло, как волчьи глаза, светились оконца грибовщинских хат, на полу больших комнат и боковушек, как всегда в последние годы, вповалку лежали чужие люди. На святой взгорок путники наведались еще днем, досыта наплакались и нажаловались. Большинство не дождались даже ужина. Утомленные люди легли поскорее спать, чтобы на рассвете тем же путем унести свои заботы назад, домой, в свою избенку, которая казалась отсюда гораздо уютнее и желаннее.
Заснувшие ворочались, свистели простуженными бронхами, стонали во сне, всхлипывали и скрежетали зубами, — возможно, отбивались от черта, который приходил за их душами. Кому-то снилось, наверно, что-то более страшное: они вдруг просыпались, вставали на колени и горячо молились, молились до изнеможения, до слез, до беспамятства, рабски покорно и униженно прося бога простить им «вину». А всего-то и вины было острое словцо невестке, неподчинение свекру, либо и того меньше — страстное желание купить детям на рождество фунт сахару, заставившее женщину сунуть покупателю на рынке шарик масла с картофелиной или сыром в середине! Вокруг по воле того же бога царили зло, насилие, ненависть, ложь, в сравнении с которыми грешки этих теток были настолько ничтожны, что их, в сущности, просто не было. Но, воспитанные в покорности, страхе и невежестве, они этого не могли понять. Если бы сны этих несчастных можно было видеть и слышать, Грибовщина задыхалась бы от слез, рыданий и стонов.
Но бодрствующим было еще хуже с их тоскливыми, темными, как ночь, думами.
Шуршал за окном затяжной дождь. Напоминая о себе, тявкали перед ужином голодные собаки. Монотонно трещали в подпечье сверчки. На кухне при свете керосиновых ламп хозяева шинковали капусту, и малыши ссорились из-за кочерыжек. В подойниках на лавках синело еще не процеженное молоко вечернего удоя. Перекипал в чугунах картофель для свиней, и брызги шипели на плите.
Многие путники, прислушиваясь к хлопотам хозяев, вспоминали, что еще совершенно не подготовились к близкой зиме, что дома ждут и не дождутся вот такие же карапузы, оставленные на дряхлую бабку, мычит без присмотра скот. Полны суеверного страха, еще не смея ничего плохого подумать о пророке, люди уже удивлялись, как далеко они забрели, с ужасом представляли себе обратный путь по грязи, по раскисшей от дождя дороге, гнилым лужам, в которые придется ступать, а ледяная вода будет чавкать в постолах, обжигать пальцы. Ноги сводило от одной мысли, что завтра надо будет снова наматывать вот эти мокрые онучи. А ведь говорили, что в Грибовщине какая-то сила снимает боль, что со святого взгорка уходишь, словно испив животворной воды. Черта с два!
К таким странникам сон не шел. Они беспокойно вздыхали, шурша соломой, ворочались, примащивались и так и эдак, и не один в отчаянии вздыхал про себя: «Верно говорят, что сам от себя, холера возьми, никуда не убежишь, не спрячешься, хоть ты тресни!»
В это время в церкви служили вечерний молебен. Правда, такое понятие менее всего подходило для обозначения того, что там творилось.
СЕЛЬСКИЕ ЭРУДИТЫ
Под горящими свечами у алтаря сгрудились заросшие по самые уши фанатики из Волыни, в лозовых лаптях, с холщовыми сумками через плечо. Слева от них на столах лежали караваи хлеба, пироги, конфеты, яблоки и груши. Стояли оплетенные камышом брюхатые бутыли украинского вина. Над этими приношениями белели бумажки с именами для поминания за упокой. Справа стояли точно такие же столы с бумажками для поминания за здравие.
Тут же на лавках чинно восседали апостолы, «третьи священники» и сам Альяш. Хор тянул псалом. Грустная мелодия крепла, по самые своды заполняла густую темень храма. Чувствовалась благоговейная настороженность, которая была всегда, если в церкви присутствовал сам пророк. Общему настроению не поддавалась только Химка.
Она следила за подсвечниками. В центре позолоченного диска перед ней пылал огненным языком толстый, как тележная ручка, восковой столб с винтообразным золотым ободком, а в плоской чаше мерцали столбики поменьше, аккуратно вставленные в медные гильзы. Химка никогда не забывала, что каждая свеча — чья-то человеческая душа, за которую где-то молятся родные, и свечи у нее всегда стояли ровно и сгорали до конца.
Как загипнотизированная, она ни на минуту не отводила глаз от беспокойных языков пламени, а богомольцы неуклюжими пальцами передавали ей все новые тонкие восковые палочки.
Как всегда в такое время, Химке было хорошо и спокойно. Хоть и знала она от самого Давидюка, что до неба, может, с тысячу, а может, и более верст, молитвы всевышнему шептала с надеждой, точно бог был рядом. Это, однако, не мешало ей привычно замечать все, что творится вокруг.
Хор окончил свою программу. Было слышно, как под куполом храма в могильной темноте никак не могли угомониться перед сном воробьи, а двадцать пять певцов и певчих зашмыгали ногами по каменной лестнице вниз. По заведенному обычаю пророк платил им после каждого выступления, и Химка хорошо знала, как все это теперь будет выглядеть.
Регент хора, дядька Коваленко, с синим носом, изгнанный отовсюду за пагубное пристрастие к зеленому змию, протиснется через толпу и смиренно остановится перед пророком.
— Ох, как нотно, Илья, сегодня пели мои хлопцы! — похвалит он подчиненных. — Так даже у кринковского Савича в соборе не поют!
— Если захотите, можете петь и нотно! А полотно на хорах мне не потоптали? — брюзгливо спросит Альяш, неохотно развязывая истрепанный мешочек с деньгами.