И вот, наконец, наступила решительная минута: Джимми на деле предстояло доказать, чего он стоит. Как и всегда, он держал перед трибуной фонарь во время митинга на углу центральной и Третьей улиц. Товарищ Геррити объяснял в это время с трибуны, что забастовка и избирательное право — это две стороны обоюдоострого меча трудящихся. Вдруг из-за угла показалось четверо полицейских, которые стали пробираться сквозь толпу к трибуне.
— Прошу прекратить! — приказал один из них.
— Прекратить? — воскликнул Геррити.— Это почему же?
— Уличные митинги во время забастовок запрещены.
— Кто это сказал?
— Приказ начальника.
— Но у нас разрешение!
— Все разрешения отменены. Кончайте.
— Это возмутительное беззаконие!
— Спорить с вами, молодой человек, мы не собираемся.
— Но мы имеем право...
— Об этом праве, милейший, забудьте!
Геррити быстро повернулся к толпе.
— Граждане! — крикнул он.— Мы находимся здесь по праву, гарантированному всем американцам. Наш политический митинг носит мирный, не нарушающий общественного порядка характер. Мы знаем свои права и будем отстаивать их. Мы...
— Слезайте, молодой человек, с вашего ящика!— приказал полицейский. Толпа зашумела, загикала.
— Граждане...— вновь начал Геррити, но это было все, что он успел сказать: полицейский, схватив его за руку, рванул вниз. Зная повадки американской полиции, Геррити счел за лучшее сойти — все еще, впрочем, пытаясь говорить: — Граждане...
— Да замолчите вы, наконец?— вмешался другой полицейский и, так как Геррити не унимался, объявил: — Вы арестованы.
Среди собравшихся было человек шесть социалистов; никто из них, разумеется, не мог остаться безучастным наблюдателем этой оскорбительной сцены. Секунда —и товарищ Мейбл Смит была уже на трибуне.
— Граждане!—закричала она.— Где мы — в Америке или в России?
— Попрошу вас, сударыня,— сказал полицейский, как можно галантнее: на товарище Мейбл была такая
модная широкополая шляпа, и вообще она была молода и явно хороша собой.
— Я имею право говорить, и я буду говорить,— заявила она.
— Тогда вас придется арестовать, сударыня, а нам не хотелось бы этого.
— Или вы меня арестуете, или я буду говорить!
— Очень жаль, сударыня, но таков приказ. Вы арестованы.
Следующим на трибуне оказался товарищ Станкевич.
— Товарищи рабочие, мы собрались здесь для защиты своих прав...
Его тут же стащили с трибуны.
И вдруг — Неистовый Билл! Организация запретила ему выступать на митингах из-за его резких, несдержанных выпадов, и этому чистокровному, коренному пролетарию всегда приходилось торчать где-то в задних рядах! Но теперь было не до запретов, и Билл вскочил на шатающуюся трибуну.
— Мы что — рабы? — заорал он.— Мы что — собаки?
Однако полиция придерживалась именно этого мнения: Билла тут же сдернули с трибуны, а один из полицейских при этом так крутанул ему руку, что тот вскрикнул от боли.
Билла сменил на трибуне Джонни Эдж, тихий юноша, державший пачку литературы, которую он так и не выпустил из рук, несмотря на бесчинства полицейских. И тогда остался, остался только...
Бедный Джимми! Ему вовсе не хотелось быть арестованным, ему страшно становилось от одной мысли, что сейчас ему придется произнести речь, пусть даже такую короткую, как и все сегодняшние речи. Но ведь дело шло о чести, другого выхода не было. Он передал фонарь кому-то рядом и — взошел на эшафот.
— И это называется свободная страна! — крикнул он.— Где же у нас свобода слова?
Дебют Джимми как оратора на этом кончился: его дернули за полу пальто с такой силой, что трибуна жалобно затрещала и чуть не рухнула.
Арестованных было шестеро, полицейских — четверо, вокруг ревела от негодования толпа, готовая — кто ее знает!—перейти к действию. Но блюстители порядка, должно быть, предвидели такой исход. Один из них, дойдя до угла улицы, дал свисток. Через минуту послышался вой сирены и подкатил огромный полицейский фургон — Черная Мария. Толпа расступилась, и арестованных поодиночке впихнули в машину. Неистовый Билл, воспользовавшись своей относительной свободой, крикнул сквозь проволочную решетку фургона:
— Я протестую против этого посягательства на гражданские права! Я свободный американец...
Джимми—он стоял рядом с Биллом — вдруг почувствовал, как его отбросило в сторону. Мимо проскочил полицейский, и кулак его с чудовищной силой припечатал рот Неистового Билла; тот рухнул, как подкошенный. Фургон тронулся, заглушая визгом сирены негодующий гул толпы.
Бедный Билл! Он упал поперек сиденья; но Джимми, к счастью, очутился рядом и успел подхватить его. Билл беззвучно дергался, точно в судорогах,— и Джимми с ужасом подумал, что он умирает.
Потом Джимми почувствовал, как что-то горячее течет у него по рукам, постепенно густея, становясь липким. Он сидел, чуть не теряя сознание от страха, не решаясь заговорить — вдруг полицейский его тоже ударит? Он сидел, обхватив руками судорожно вздрагивавшее тело, и тихо приговаривал:
— Бедный Билл! Бедный Билл!
V
Подъехали к полицейскому участку. Билла вынесли и положили на скамейку, а остальных подвели к конторке и стали записывать их родословные. Геррити возмущенно потребовал, чтобы ему разрешили позвонить по телефону. Ему разрешили; он вызвал откуда-то из гостей адвоката Норвуда и попросил его привезти залог. Тем временем арестованных развели по камерам.
Но не успели захлопнуться за ними двери, как по железным клеткам поплыли звуки песни—это пела товарищ Мейбл Смит своим чистым, приятным голосом, который они так часто слышали на вечерах у них в организации:
Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов!..
Взволнованные, потрясенные, они подхватили гимн во всю силу своих легких. Разумеется, прибежал надзиратель:
— Молчать! И еще раз:
— Молчать!
— И в третий раз:
— Кому говорят? Молчать!
Затем через решетку плеснули водой из ведра, угодив Джимми прямо в лицо, и, говоря словами поэта, «дальнейшее его уже не интересовало».
Часам к двенадцати ночи приехали адвокат Норвуд и доктор Сервис. Сами они всегда высказывались против уличных выступлений во время забастовок, но раз товарищи попали в беду и обратились к ним за помощью, то, конечно, они не могли отказать. Вот сколько хлопот причиняют почтенным салонным социалистам непослушные, строптивые дети движения, всякие там «непримиримые», сторонники «прямого действия» и прочие подобные им буйные расточители пролетарских сил. Доктор Сервис извлек из кармана пачку денег, внес залог за всех арестованных и, пока ожидали карету скорой помощи, чтобы везти Билла в больницу, отчитал полицейского сержанта за обращение с арестованными. И тут Джимми Хиггинс, всегда стоявший на стороне «неистовых», подумал, как приятно иметь друга в таком отличном черном костюме, друга, который держится как тамбурмажор оркестра и состояние которого оценивают тысяч этак в двести.
Джимми поспешил домой; Лиззи, как оказалось, ходила из угла в угол по комнате и в тревоге ломала руки — ведь Джимми не мог даже сообщить, где он. Увидя мужа, Лиззи бросилась к нему — и тут же отпрянула: он был мокрый с головы до ног. Джимми рассказал о случившемся, но Лиззи, усвоившая лишь, так сказать, азбуку революционного воспитания, никак не могла уразуметь, что тюремное заключение — это нечто почетное, героическое. Напротив, это казалось ей верхом позора, и она умоляла Джимми скрыть страшную тайну от соседей. Когда же Лиззи узнала, что дело еще не кончилось и завтра утром мужа будут судить, она залилась горючими слезами, а Джимми-младший, конечно, проснулся и поднял страшный рев. Лиззи успокоилась, только когда Джимми-старший согласился немедленно снять мокрую одежду, выпил не менее двух чашек горячего чаю и дал закутать себя в одеяла,— иначе ведь он мог еще до суда умереть от воспаления легких.