— Ты совсем городская стала, в деревне тебе скучно будет. Поживешь два-три года у меня, выдам замуж за подходящего человека, — уговаривала она ее. Калерия Владимировна по-своему привязалась к красивой безответной девушке.
Тогда, после встречи Нового года, она долго дулась на Аксюту, не забывая перенесенную из-за нее «обиду». Калерия капризничала больше обычного, не переставая придиралась за всякий пустяк. Аксюта молча терпела, но стала казаться старше своих лет, повзрослела как-то.
Злую выходку хозяйки и визгливый хохот купчих девушка запомнила надолго. Когда Савина однажды ударила ее по щеке, Аксюта неожиданно твердо сказала:
— Будете бить — уйду. Меня мать никогда не била.
Хозяйка удивленно взглянула на нее. Отпускать хорошую горничную не хотелось. Потом — девушка часто развлекает ее песнями и плясками. Противный Серж уехал в степь…
— Ну, не обижайся, милая! Не буду больше, — сказала она и, сходив в спальню, принесла Аксюте нитку гранатов. — Это тебе подарок в знак того, что мы с тобой помирились.
Аксюта поблагодарила хозяйку. Она не могла забыть: нельзя уходить, надо заработать денег на лошадь.
Савина последние два месяца была ласкова, часто дарила подарки, добиваясь того, чтобы Аксюта осталась у нее после отъезда родителей. О том, что переселенцы собираются весной уезжать, Калерия Владимировна знала — приходил Федор попроведать Аксюту и предупредил. Но на все уговоры хозяйки Аксюта отвечала одно:
— Спасибо за ласку, барыня, отставать от родных я не могу.
Рассчитывая девушек, Савина подарила обеим по паре ботинок, шерстянки на платья, а Аксюте сверх того дала кусок ситцу — пусть помнят! Девушки горячо благодарили. Барыне поклонились в ноги, а Федосеевну на кухне крепко поцеловали.
— С богом, девушки! Только не ходите больше по господским дворам. Черный, да свой кусок ешьте. Наша еще лучше других, а угождать ей теперь сами знаете как, — говорила Федосеевна, вытирая слезы. — Мне деваться некуда, а вам путя открыты…
Мать встретила Аксюту так, будто она с того света вернулась: в одном городе жили, а девять месяцев не виделись!
— Ну, вылитая покойная матушка! — вспомнив свекровь, говорила Прасковья, любуясь дочерью. О смерти матери Федора они получили весть на крещение.
Вместе с Катей долго пересматривала платья девушек, подарки барыни…
— Спаси Христос доброму человеку, — говорила радостно Прасковья. — Одела моих невест.
От куска ситца она оторвала десять аршин и, зарумянившись, подала Потаповой.
— Прими от нас, Катерина Максимовна! Чуть не год стесняли тебя…
Потапова долго отнекивалась, а потом взяла — и себе платье и сынкам по рубашке будет.
Ребятишки вместе с Машей крутились тут же и сосали сахар — Таня по куску дала.
Накануне выезда Федор у Мезина встретился с Антонычем. Разговор шел о работе на месте.
— Если кто от нас приедет к вам и зайдет к тебе, он первым словом скажет: «Степаныча не забыл?» А ты ответишь: «Как же, помню». Не забудешь, Палыч?
— Еще бы не помнить! — ответил Федор, благодарно взглянув на Мезина.
Тот ухмыльнулся в густую бороду.
— Мы, паря, навек сдружились, — сказал он Федулову.
— Не забудь, Палыч, как узнаешь свое село, напиши нам адрес. Пиши Степанычу. Можешь и новости сообщать, только с умом…
— Напишу, Михаил Антонович, незамедлительно напишу…
Прощаясь, все трое по русскому обычаю троекратно поцеловались.
* * *
— Ну, трогай, братцы! С богом! — громко крикнул Федор, подходя к своим подводам.
Прасковья сидела на передней, а девчата шли в толпе молодежи. Передовым ехал Егорушка, ходок, оставленный Мурашевым за поводыря. Ему с помощью рабочих депо купили крепкую киргизскую лошаденку, подправили телегу, и он радостным тенорком откликнулся Карпову:
— Поехали! Но, карий!
На возу сидели трое ребятишек Егора. Жена его Акулина, крепкая, ядреная баба («Опять на сносях», — говорили про нее переселенки), легко ступая, шла рядом с возом. «Победовали зиму не дай бог как, а сейчас едем, как люди. Спаси Христос Палычу, кабы не он, кто б про нас и узнал из тех рабочих!» — думала она с благодарностью. Ей вспомнилась зима, их отчаяние, когда пришлось лошаденку за хлеб отдать…
Егор рядом с женой выглядел старым, хотя они и были однолетки. Крутой лоб его был изрезан глубокими морщинами, на узком подбородке клинышком торчала бороденка; он по-стариковски горбился.
За передними возами далеко растянулась лента подвод. Ехали не только родионовцы. В обозе были и беспоповцы, православные… Все они охотно признавали старшинство Карпова.
За дорогу все сдружились. Религиозных распрей не было. Их с самого начала прекратил Федор.
— Вот что, мужики! — услышав спор, молвил он, присаживаясь к спорщикам. — По мне — богу всякая молитва приятна, лишь бы от сердца шла. А споры да свары за веру только бога гневят. — И пересказал им рассказ Толстого о трех рыбаках, как жили они на острове и, не зная молитв, молились своими словами.
— Ишь ты! Сам митрополит перед ними на колени стал! — покачивая кудлатой головой, произнес с удивлением старик беспоповец.
— Еще б не стать, коль они по воде, яко посуху, шли за пароходом! — отозвался мирно спорщик из староверов.
— Вот-те и «трое вас, трое нас»… — задумчиво протянул чей-то женский голос.
— Братья-то мы все здесь, перво-наперво, по нужде, — снова заговорил Карпов, пользуясь тишиной. — Нужда равно всех одолела. Кабы друг другу труженики не помогали, так немногие бы из Петропавловска выехали…
Послышались вздохи согласия.
— Где бы уж там выехать! — откликнулось несколько голосов.
— Когда вам приходили рабочие помогать, они ведь не спрашивали вас, как вы молитесь? — продолжал Федор. — Давайте уж и мы помощь друг другу оказывать, не касаясь чужой веры. А свою хвалить будто и неловко, я так считаю. Бог ведь возлюбил скромность, да и то не забывайте, что купцы вон на базаре выхваляют только плохой товар!
Мужики загрохотали. Засмеялись и молодые бабы. Старики хмурились, но молчали. Он ведь, Федор-то, грамотей, и не такое скажет. Лучше не вязаться.
Больше религиозных споров не возобновляли. Обоз потихоньку двигался вперед. Шли по пятнадцать — двадцать верст за день. Нынче сеять все равно не удастся, а построиться успеют. Чего зря скотину и себя выматывать!
А кругом-то благодать какая — любо-дорого посмотреть! С весны по степи трава поднялась, будто зубчики на бердах, густа. «Сильна матушка-землица», — говорили мужики, любуясь сочной зеленью. Бабы, присев у дороги, гладили ладошками мягкий бархат травы; глаза светлели от радости, забывались голодные зимы, чудились наливные нивы, белый хлеб вдосталь, хорошая жизнь…
Девчата, не жалея ног, бегали в стороны от дороги, рвали цветы для венков. Так и шли украшенные, будто невесты перед венчанием. Сначала на светлых и темных волосах, словно нимбы святых, золотом сияли одуванчики, потом ярко закраснели венки из тюльпанов, а началось лето — и синие, алые, белые, лиловые, желтенькие и сиреневые цветы радугой обвивали девичьи головки. Щедра степь на яркие краски!
— А духовитые какие цветы-то! — восхищались молодые бабы, не без зависти поглядывая на девчат. — Как только у них головы не заболят! Все Аксютка зачинщица. Она первая венок сплела…
Не одним девчатам в цветы рядиться хотелось, да замужним платок косоньки навек закрыл, не скинешь его да на воз не бросишь. Осудят все простоволосую.
Дни стояли ясные, теплые. Солнце с восхода до заката плыло, как лебедь, по неоглядным небесам.
Как по морю, морю синему,
Плыла лебедь с лебедятами,—
звонко затягивала Аксюта, любуясь на перистые, легкие облачка.
За ней подхватывали другие, и песня плавно неслась по простору степи.
Становились засветло. Хозяйки готовили ужин, лошади тут же, у дороги, паслись на сочной зеленой траве. Молодежь водила хороводы.