«Отец духовный» и убеждал и ругал Федора за впадение в ересь, но безуспешно. Тогда он попытался использовать влияние матери.
— Коли душу сына хочешь спасти, пригрози ему проклятием родительским, — говорил он Татьяне.
— Что ты, батюшка, бог с тобой! Да разве родительским проклятием шутить можно? А насчет души… Староверы тому же богу молятся, что и мы, — спокойно ответила Татьяна.
Мурашев также заботился о новом «истинно верующем брате» — он-то и предложил Федору переселиться в далекий край вместе с родионовцами.
— Освободимся на новом месте от гонения нечестивых никонианцев, брат, да и земли там вольные, — сказал он ласково.
Родионовцы предварительно посылали ходоков, только что вернувшихся обратно, посмотреть землю и теперь смело поднимались в дальнюю дорогу. Выезжать собирались осенью, после уборки хлебов. Ехать решили на своих лошадях, обозом. Из села уезжало тридцать семей, в том числе и Мурашевы.
…Об отъезде вместе с родионовцами Федор сообщил прежде всего матери. У Татьяны брызнули слезы.
— Ох, сыночек! Расставаться с тобой да с внучками все равно для меня, что с душой, а все ж скажу: поезжай с богом! Раньше жил — мучился, а теперь здесь еще хуже будет. Затравят совсем, — промолвила она и бессильно припала к плечу сына, впервые ощутив свою старость. До сих пор ходила Татьяна бодро, не сгибаясь, седина чуть припорошила инеем виски, и темно-серые глаза ее смотрели зорко, иногда вспыхивая молодым огнем, хоть и доживала седьмой десяток.
— Матушка! А мне разве легко с тобой расстаться?! — с тоской воскликнул Федор. — Да ведь сил нет больше так жить! А с собой позвать тебя… Сам не знаю, на что едем. Лошаденка у нас одна…
— Может, Аксюту со мной оставишь? — спросила мать чуть слышно.
Внучка Аксюта походила на отца и на бабушку, Татьяна любила ее не меньше сына.
— Прости христа ради, матушка, и этого не могу сделать. Прасковья, сама знаешь, болеет, Танюшка невеста, скоро из дома уйдет… Кто, кроме Окси, на новом месте поможет? Она мне что сын, — говорил Федор, страдальчески морщась: каково матери в последней радости отказать, но и он не может с любимой дочкой расстаться…
Татьяна, выплакавшись, собралась с силами.
— Ин ладно! Правду, Федя, баешь. Пойдем-ка домой, а то как бы дождь не хлынул. С Прасковьей я вперед поговорю, поменьше чтоб плакала, — молвила она, вставая.
Они сидели на перевернутом вверх дном дощанике у самого берега Волги. Федор загляделся на темную причудливую тучу, выползавшую навстречу солнцу из-за противоположного, гористого берега. Как сказочный дракон, разинувший пасть, подползала она все ближе и ближе к дневному светилу, будто собираясь проглотить его. Ветер, все усиливаясь, беспощадно трепал одинокую осинку, стоявшую на самом яру.
— Смотри, матушка! Вот так и жизнь моя, — сказал Федор, приподнимаясь, но не отрывая взгляда от темневшей кручи. — Треплет меня, как ветер осину, а нужда пасть раскрыла, хочет проглотить…
Татьяна взглянула вдаль и ласково погладила сына по плечу.
— Ничего, Федя! Бог даст, на новом месте перестанет жизнь трепать и нужда свой рот закроет. Ох, многим живется так, как и тебе с семьей, Федя, — говорила она, шагая рядом с сыном.
Он нес в руках весла и берестяной туесок с рыбой. Ветер, подталкивая их в спину, шевелил нитяную сетку невода на крутом плече Федора.
Аксюта встретила отца с бабушкой далеко за околицей. Весело подпрыгивая, бежала она навстречу, толстая, длинная коса ее металась из стороны в сторону. Высокая, стройная, Аксюта издали казалась взрослой девушкой.
Подбежав, выхватила из рук отца туесок, потом забрала и весла.
— А мы уж ждали, ждали, все глазоньки проглядели, боялись, как бы дождем вас не намочило… — звонко защебетала она, взглядывая сияющими глазами то на отца, то на бабушку.
Татьяна погладила внучку по русой головке. Недолго ей придется любоваться на нее. Что в Сибирь, что на погост провожать — одинаково навек, а уезжать им надо. Родная сторона для Федора с семьей злой мачехой казалась, может, чужая ласковее будет, — думала она, слушая звонкое щебетание внучки. Параню-то надо успокоить получше. Внучкам из холста рукавов нашить до отъезда. Есть у ней заветный, как бумага тонкий и белый; из ситца, что на смертное берегла, Аксюте с Танюшкой по сарафану выйдет. Мертвой наряды не нужны, а голую не положат….
* * *
Половину избы Карповых занимал стан. Таня, вылитая мать, с такими же карими глазами и мелкими чертами лица, как у Прасковьи, ткала холст, стуча бердами. Мать пряла лен на самопряхе, а маленькая Маша, сидя в уголке, играла цветными лоскутками.
При входе свекрови и мужа Прасковья встала и поклонилась в пояс Татьяне.
— Устала, поди, мамонька? Садись, отдохни.
Аксюта вбежала в избу, схватила с полки нож и сейчас же скрылась, Маша шмыгнула за сестрой, Таня вышла из-за кросен и загремела чугунами в чулане.
Помолясь на передний угол, заставленный иконами строгого византийского письма, Татьяна присела возле обеденного стола, задвинутого из-за стана под самую божницу. Ей было не по себе.
Жестким обручем сдавило виски, сердце билось частыми толчками, иногда замирая, и тогда широкая деревянная кровать, покрытая лоскутным одеялом, скамьи, табуретки начинали кружиться хороводом перед глазами.
Стараясь справиться с недомоганием, Татьяна пристально, будто гостья, впервые вошедшая в дом, разглядывала каждую вещь.
Все блистало чистотой, однако бедность выглядывала из каждого угла. Чистый ситцевый сарафан на Прасковье со всех сторон аккуратно залатан; белый платок ее, завязанный узелком под подбородком, от бесконечных стирок просвечивал насквозь, и через него виднелся повойник. Лучше других одета старшая внучка: иначе нельзя — невеста, — но и на ней сарафан уже не раз заштопан…
Когда сварилась уха и поужинали, Федор вышел из избы во двор, а Татьяна подсела к снохе.
— Параня, что я хочу тебе поведать, — начала она ласково.
— Что, мамонька? — несмело спросила Прасковья.
— Готовиться надо, Параня, к дальней дороге. Осенью тронетесь. Решил Федор… — И Татьяна рассказала снохе о разговоре с сыном.
Прасковья, слушая, беззвучно плакала. Слезы катились по желтоватым, чуть отекшим щекам, скатывались на худые руки.
— Не плачь, Паранюшка! Никто как бог. Доброго-то ты тут мало видала, вспомни-ка, — тихо говорила свекровь, с трудом удерживаясь от слез, старые руки дрожали мелкой дрожью. Тяжелее ей, чем Прасковье! — Поедете с попутчиками, вашими единоверцами. В пути не бросят и на месте помогут. Будет земля — станете на ноги…
Прасковья плохо слышала слова свекрови: перед глазами вставала вся прожитая жизнь.
С тринадцати лет росла сиротой, ходила по чужим людям. В семнадцать отдала ее замуж за Федора дальняя тетка. Ох, и хорош он был тогда! Краше его в селе парня не было.
Радовалась Параня своему счастью, про слезы забыла. Чего еще надо? Строгая свекровушка, но справедливая, зря не обижала; муж веселый да приветливый…
Но счастье короче воробьиного носа оказалось. К году родила она Танюшку и осталась солдаткой. Нелегко жилось одной. Только и радости было, что через два года к мужу на побывку съездила. Полгода прожила у него и вернулась на сносях Аксюткой.
Свекор-батюшка, царство ему небесное, сразу брови нахмурил, как узнал, что вторая девчонка родилась.
Тише воды, ниже травы была, ни от какой работы не отказывалась, а все с детьми лишняя. Спасибо свекрови — жалела она внучек, в обиду не давала. А тут деверя женили, и к году Марья сына принесла, через два — второго. Свекор младшую сношку Марьюшкой да Васильевной зовет, а старшую Пашкой да Паранькой кличет. Весь дом своим горбом везет она, а все нахлебница. Несправедлив был покойник, не то что свекровушка. Ее ль вина, что дочки родились? Радоваться бы должен, что внучки как яблочки наливные растут…
Вернулся Федор с солдатчины — лучше жизнь стала, но опять Ариша да Марфенька родились, всем на досаду. Недолго и пожили, может, из-за того. У Прокопа четыре надела, а у них один, с тем и пришлось отделиться — младший брат старшего из дома выпроводил. Машенька родилась — радости мало, да еще сама заболела, так до сих пор и не поправилась…