Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Неожиданно танцующие пары начали останавливаться у входных дверей залы. Там все больше скоплялось публики, слышались удивленные и восхищенные возгласы. Окруженные густой толпой, к центру двигались три маски, только что явившиеся.

В середине шел сгорбленный старик крестьянин с белой, седой бородой, с вязанкой дров на плечах и кандалами на запястьях рук. В скованных руках он держал картонную кружку. На остроконечной шляпе из белой бумаги выделялся огромный вопросительный знак, а немного ниже надпись: «Давно стою на очереди, еще не разрешен».

Костюм маски пестрел рисунками и надписями. Танцы прекратились. Публика шла за маской, некоторые читали вслух, громко комментируя прочитанное.

На концах бревешек, сделанных из свертков бумаги, читалось — на одном: «Ох, невмоготу, братцы… не выдержат мои плечики!», а на другом: «Вот уж сколько лет ношу эту тяжесть, а лучше все нет. Ох… хо… хо-нюшки!»

По верхнему краю кружки — ее «крестьянин» все время поворачивал в руках — вилась надпись: «Какой мерой мерите вы, такой отмерится вам». Ниже: «Чаша человеческого терпения», а под ней рисунки: мертвая голова, часть тюрьмы, кандалы, плети, штык, по самой чаше: «переполнилась», а на донышке кружки: «Раньше была бездонна, а теперича, с 1905 года, все какое ни на есть да донышко».

На спине маски были нарисованы два флага, а по ним написано красным и синим: «Давно говорят, что я соль земли, а у меня все ни соли, ни земли». На рукавах рубахи: «Раззудись, плечо, размахнись, рука. Освежи, взволнуй степь просторную».

Маску поворачивали в разные стороны, читая надписи, бурно аплодировали. Рядом с первой терялись две маски, пришедшие одновременно с «Крестьянским вопросом», — «Политическая смерть» и «Мыльный пузырь», с текстом манифеста от семнадцатого октября.

Шум в зале наконец достиг ушей пристава, третий раз освежающегося в буфете. Сразу он не мог разобрать, в чем дело, а потом, подойдя к крамольной маске, долго читал вслух, чем развеселил публику. Обнаружив на груди маски картонное сердце с надписью: «Земля и воля», пристав громогласно заявил:

— Вы должны покинуть зал!

— Господа! Личность маски на маскараде неприкосновенна. Какое имеет право господин пристав удалять меня с бала-маскарада? — обратился «крестьянин» к присутствующим звонким, юношеским голосом.

— Господин пристав! Каждый имеет право одеваться как хочет! — раздались голоса.

— Вы не имеете права! — солидно заметил почтмейстер. — Или действительно манифест мыльный пузырь? — показал он на тоненькую грациозную женскую фигурку с прозрачным пузырем сверх золотой короны.

— Господин почтмейстер! Здесь дело политическое, — отвечал пристав, увлекая маску к дверям.

Раздалось улюлюканье и свист. Танцы не возобновились, бал сорвался. Совет старшин клуба первый приз присудил маске «крестьянский вопрос». Публика устроила овацию. Аплодировали даже купцы.

А «старика крестьянина» — Гену Голубева, члена кружка Дмитрия, — допрашивал сам Нехорошко. На вопрос, кто ему помогал делать маску и откуда он взял тексты, Гена отвечал:

— Я сам умею рисовать. А надписи взял из разговоров переселенцев. Сколько лет работаю в переселенческом управлении!

Ему пришлось переночевать в полиции. Обыск на его квартире ничего не дал. Первый приз и шумные разговоры о маске по городу вынудили уездного начальника ограничиться административными мерами: Голубева уволили, а его непосредственного начальника понизили в должности «как не донесшего о поступке подчиненного и тем обнаружившего неспособность стоять во главе учреждения».

Простившись с друзьями, Геннадий дня через три уехал из Акмолинска.

— Где остановлюсь, напишу, — сказал он на прощание Дмитрию.

2

Петр Андреевич Мурашев умер в конце апреля. Последние недели он был почти невменяем, но за два-три часа до смерти пришел в себя.

— Ну, Павел, — сказал он младшему сыну, — кажись, твоему развлечению пришел конец.

Аким удивленно взглянул на брата.

— Бредит папаня! — вздохнул Павел.

— Нет, сынок, не брежу. В полном уме сейчас. Злой я был, а ты ведь злее меня. Делал я людям горе, да когда горел огнем, а ты исподтишка, с расчетом, не горячась. Убьешь — и рук не замараешь. — Голос умирающего звучал ясно, но кисти рук, похожие на кости скелета, беспокойно двигались по одеялу.

— Облегчите же его страданья. Не видите, в горячке говорит! — с раздражением бросил Павел доктору, стоящему в глубине комнаты. Тот было шагнул к столику, заставленному лекарством, но Петр Андреевич, повысив голос, властно приказал:

— Хватит! Полечил — и буде! Ступай отсель, с сынами хочу поговорить, мало времени осталось. — В его тоне прозвучала явная насмешка, и врач, не выдержав, быстро вышел из комнаты. — Коль беда придет, к Демьяну голову приклони, — продолжал старик, глядя потеплевшими глазами на Акима. — Справедливый мужик. На похороны его не зови, пусть сеет. Потом скажешь — простит, поди. Помучил меня Павел, авось на том свете муки меньше будет. Скажи о том Демьяну, он поймет все.

Умирающий задохнулся, губы начали синеть. Аким смотрел на него с жалостью и недоумением: «О чем он говорит?»

Отдохнув, Мурашев продолжал:

— Павла бойся! Жалости в нем нет. Коль ему потребуется, по миру пустит, последней радости лишит…

Павел слушал отца с безразличной улыбкой, всем видом показывая, что ничего не понимает.

Аким, вглядываясь в бледное лицо, вспомнил, сколько раз после ухода брата он замечал, как отец дрожит весь в поту и с отчаянием смотрит на него, словно желая что-то сказать, и понял, что умирающий говорит правду.

«Один остаюсь. На брата надеяться нельзя: съест с потрохами, а тут еще Наталья с его Зинаидой не поладили», — мелькнуло в голове, и он неожиданно заплакал. Петр Андреевич благодарно взглянул на Акима и устало закрыл глаза.

Похороны Мурашева-старшего были событием в городе. Хоронили его по-православному. Сыновья и снохи надели траур, поминальный обед длился целые сутки, у церкви и на кладбище раздавали булки, деньги, отрезы ситца… К девятому дню на могиле, огороженной металлической решеткой, стоял мраморный памятник.

Отправив девятины, Аким съездил на два дня в Родионовку, сделал большой вклад в моленную, заказал сорокоуст, но главное — ему хотелось поговорить с братом о последних словах отца. Он точно передал их Демьяну. Тот, задумавшись, долго молчал.

— Из-за богатства и жадности злым стал отец. Потом с жиру люди часто бесятся, но он умный был, и ты его слова помни. А за грехи свои он сам ответчик, не будем о них вспоминать, — сказал наконец Демьян, не глядя на брата.

Аким вернулся в город еще больше обеспокоенный. Молчальник брат намекнул ему о том же, о чем говорил отец перед смертью. Что бы это значило?

Павел уже предложил Акиму войти с ним в компанию.

— Чего тебе одному вертеться? Будешь вести торг с Петропавловском, а мы тут. Всем выгода будет. — И небрежно спросил: — Сколько тебе от отца-то осталось?

— Да какой наш капитал… — неопределенно ответил старший брат.

«Положу папенькины деньги на долгосрочный кредит в банк. Пусть проценты растут. А со своими пристану к ним. От разгуляевских кушей отказываться тоже не резон — пойдут в мою пользу, а не в общую, — решил он наконец. — Про полтораста тысяч Павел и не узнает. Коль дойдет до него случаем, скажу, отец внукам завещал, не могу его волю нарушить…»

А Павел Петрович последнее время злился на всю свою родню, хотя внешне это ничем не показывал.

Акимова шлюха, как про себя звал Павел Наталью, перешла дорогу в акмолинском обществе его жене. От Зинаиды же научилась она вести себя по-купечески, а потом быстро оставила младшую сношельницу в тени. Зине это не понравилось, и она часто жаловалась мужу на жену Акима. А что мог сделать Павел? Рассказать об ее грехе со свекром брату? Но такой козырь надо было поберечь на случай, если придется самого Акима стукнуть.

Но еще больше рассердился он на Демьяна. Молчальник устроил ему неожиданный подвох. Добиваясь переезда Аксюты в город, Павел рассчитывал, что явится добрым гением перед измученной нуждой женщиной с двумя детьми и старухой. Сначала добьется ее благодарности, а потом… «Аксюта молода, муж неизвестно где, да и любила же она меня когда-то», — думал он самонадеянно.

103
{"b":"237749","o":1}