— Пожар, Ваня, — всхлипнула испуганная, в отчаянии. — Это все мой изверг.
— Кто? — выдохнул хрипло.
— Колька! Кто же еще? Как же теперь? — Она рыдала. Требовательно бибикнул газик. Сразу опомнилась, зашептала заговорщицки. Голос дрожит, но мысль твердая: — Мы решили, что я с Петей уехала. В Москву. Понял? В понедельник вернусь. А Семен — в Ярославль. К сестре. Слышишь? Позору-то не хочется. Ты уж не выдавай, Вань. Все же братушка. Христом-богом прошу… — Еще бибикнули.
— Родненький, Ванечка, не выдавай! — Уже убегая, громко, повелительно: — Скрылся бы и ты куда. К Наталье, что ли?!
Выбежала в свет пожара — расхристанная! — юркнула в газик, и тот зарычал, покатил, запрыгал по колдобинам.
Иван метнулся на улицу. Огонь уже наполовину охватил пантыкинскую избу. Языки пламени носились по дранке крыши, как бесенята. Серо-черный дым тяжелым столбом поднимался в небо.
«Что будет-то? Куда же? Одному не потушить. Не потушить! — неслись мысли. — А ведь перекинется на другие избы! Моя-то, может, и уцелеет — большухинское пространство спасет…»
Его била нервная дрожь. В нерешительности все еще глазел на завораживающий, клубящийся великан-костер. Бревна стреляли мириадами искр. Светляки взвивались чуть ли не до звезд.
На другом конце деревни раздался истошный старушечий вопль:
— Люди добрые! Господи, помилуй! Пожар! Пожар! Боже ты наш! Пресвятая богородица! Горим! Господи!..
А костер трещал, дымил, полыхал — и все громаднее, страшнее, непобедимее.
Иван наконец бросается в избу. Сердце бешено колотится, мысли скачут: «Уходить! Да побыстрее! Затаскают… А Колька ни за что не признается! И не докажут!.. А я?! Ведь все знают — противоречу Пантыкину. Еще наговорят — враждую. А потому, мол, узнал, что ликвидируют, и — красного петуха в отместку. Затаскают! Точно! Не отбрешешься!.. Нет, уж лучше уходить. От греха подальше. Пусть уж сами выкручиваются! А меня не было при пожаре. И все тут! До пожара ушел. К Наталье, в Давыдково… А ежели и моя изба сгорит?! Со всем имуществом? Эх, трын-трава!»
Иван хватает рабочий рюкзачишко, с которым бродил по лесам. По привычке сует топор. А что еще? Стягивает, не развязывая шнурки, туфли. Тоже сует. Влезает без портянок в сапоги, а их — в рюкзак. Вспомнил, что в «сундучке» его фанерном чемодане — документы, дедовы награды, осеннее пальтушко. Долго шарит в зеве печки, ища ключик от замка. А по радио спокойный женский голос торжественно вещает «Последние известия»… Наконец нащупал. Никак не может попасть в зыбком полусвете в замочную дырочку — аж вспотел! Пальтушку натягивает на себя. Кисет с наградами, белую тряпочку с документами — в карманы. Подскочил к приемнику, выключил. А его куда? А пропади все пропадом! Хватает со стола кусок сала в промасленной газете, начатую буханку хлеба, бутылку с водкой, недопитую, ту, что Светка принесла. Чем заткнуть? Вытягивает из кармана платок, скручивает, сует в горлышко. Еще раз оглядывается по сторонам — а, пропади все пропадом! У дверей натягивает кепочку, берет амбарный замок, выходит, быстро навешивает в дверные петли.
— Господи, помилуй! Люди добрые! — несется старушечий крик. — Пожар! Пожар!…
Вспоминает о Ваське. Не закрыл ли? «Васька! Васька! Кис-кис…» А на Ярославском шоссе творится что-то непонятное: вспыхивают-гаснут фары, тянутся цепочкой огни, крутится милицейская мигалка, нутряно взвывает сирена «скорой помощи». «Уходить! Быстрее! Васька! Васька! Кис-кис! Где ты?..» Наконец — «мяу!», и у сапога — два зеленых тревожных глаза. Схватил, прижал к груди, чмокнул в холодный мокрый носик и бережно опускает на землю. «Мяу-мяу-мяу…» — несется вслед, а он уходит, торопясь, огородом, на одворицу, косяком срезает путь к шоссе. У старых дубов на княжеской аллее останавливается: отдышаться, сообразить — куда же дальше? Оглядывается на пожар и зачарованно смотрит. В безветрии костер рвется к самым пределам небесного купола. Луна поблекла и торчит ненужной кругляшкой… А рядом, на шоссе, — столпотворение. Иван колеблется: узнать, что там, или незамеченным обойти сторонкой, двинуться в Давыдково.
«А ежели там уже знают? — тревожно спрашивает себя. — Значит, кинутся к Наталье — меня искать. А я что? Ничего, мол, не ведаю. Однако, пока доберусь, Княжино-то сгорит. А это значит: где был? кто поджег? И тут — ага, попался! Допросы-вопросы, и хоп — под арест! Когда еще разберутся… Нет, к Наталье нельзя, — решает Иван. — В Давыдкове опасно: затаскают! Пусть уж сам Пантыкин со Светкой оправдываются. А я: ничего, мол, не знаю. А потому — в другую сторону двигаться надо. В Переславль! К завхозу Дойлову! — обрадованно вспоминает Иван о своем вчерашнем намерении. — А что? Утречком заявлюсь: мол, приехал насчет картошки договориться. Деньги нужны! Потому что увольняют, ликвидируют нас с Гугиным. Да-а… Но у Дойлова не переночуешь — удивится. Придется к Мотьке Кабачниковой завернуть. Прикинусь вусмерть пьяным. Пустит, не прогонит. Совестно, конечно, перед Натальей. Но что поделаешь, раз случилось попасть в эпоху жизни…»
Теперь Ивану ясно, как действовать, и он убежденно шагает к шоссе. Подошел незаметно, да и до него ли! Сколько толпится разных людей — и шоферы, и милиция, и санитары в белых халатах, и пожарники в мешковатых робах, и неизвестно кто: мужчины, женщины, дети. Суетятся, спорят, кричат. А увидел он страшное: загородив, как баррикада, и шоссе, и княжинскую аллею, лежит на боку огромный, стального цвета, рефрижератор с приплюснутой, искореженной кабиной. А перед ним вверх колесами грузовик «ЗИЛ-150».
— Эй, друг… того… как же это? — взволнованно спрашивает Иван, обращаясь к широкоплечему здоровому парню в нейлоновой куртке.
— Не видишь, что ли? — грубо отрезает тот.
— Да вижу-то. Но как… того… произошло? Мы там, далеко, в хвосте, — врет Иван.
Здоровяк мерит его недобрым взглядом снизу вверх, презрительно сплевывает:
— Дрянь деревенская! Таких гадов давить надо, как они только… — смачно матерится парень, видно, шоферюга. — Вон деревню поджег и спасался, паскудина. На шоссе выскочил как бешеный. А тут, видишь, под горку, спуск, ну и, понятно, разгоняются. Ну и того… Человек из-за него погиб.
— А он? — обомлел Иван. Он уже не сомневается, что это — Колька.
— И он сдох, паскудина. Я бы этих деревенских…
Но Иван уже не слушает его. Он подходит к перевернутому грузовику, протирает онемелой рукой грязный номер, чиркает спичку. Так и есть — Колькин! В груди становится пусто-пусто. И, не выясняя больше ничего, Иван побрел по обочине дороги подальше от кровавой катастрофы.
Он бредет вдоль пустого шоссе, спотыкаясь и плача. Слезы катятся по худым щекам, по глубоким желобкам от носа к углам рта — соленые, горьковатые. И навязчиво, одноречиво звучит: «Господи, помилуй! Господи…»
Незаметно добрел до Новин. Избы переполняет яркий свет. В деревне — ни души. «Смотрят телевизоры. Ничего не знают», — безразлично думает он. Не останавливаясь, минует Новины и бредет дальше в темноту. «Эх, если бы только знать! Я бы, как собака, стерег пантыкинскую избу… Что ж ты не откликнулся? — печально и слезно говорит Иван в холодную чернь. — Всего такого не было бы. А то зазря и себя убил, и человека невинного. — Тяжело вздыхает. — Ох, жизнь — колыхание, жуткое дело! Такое происходит…
А Светка с Пантыкиным не знают! — вдруг соображает он. — И до понедельника не узнают. А ведь наткнулись на катастрофу! И, видать, сразу назад, не поинтересовавшись. Утекли через Тугариновку до Новин — и на шоссе. Катят себе в Москву и ничего не знают. А Колька — мертвый… Выходит, прежде всего ему готовила место на кладбище…»
Иван сворачивает на пустую автостоянку, садится за стол под грибком, развязывает рюкзак, шарит внутри, сразу нащупывает бутылку водки. Вытаскивает ее, тупо смотрит: «Светкина… Светкина!.. Эх, сколько из-за них из-за проклятущих, — устало думает он, — натворено бед…» Не раздумывая, швыряет бутылку в черноту леса.
Опять на ощупь шарит в рюкзаке, наконец достает портянки, тщательно обматывает ноги, засовывает их в потные сапоги. Но идти не хочется — навалилась смертельная усталость. Да и куда торопиться? К Мотьке Кабачниковой? Ему опять становится стыдно перед Натальей. К ней бы сейчас! Все бы ей рассказать, до точечки. Покаяться бы! Она б его поняла, пожалела. Начинает с ней разговаривать: