Ветлугин решил позвонить в редакцию и выяснить, разрешат ли ему вылететь в Москву за неделю до совещания, то есть завтра, в воскресенье, или в понедельник. В посольстве не возражали против его срочного вылета. Ветлугин считал, в Москве он сумеет доказать важность опубликования статьи о Купрееве, но прежде всего о политической подоплеке лондонской выставки.
Ветлугин пребывал в состоянии оцепенения. Он устало, безвольно, бездумно сидел в кресле, ожидая ответного звонка из Москвы. Именно в это время появился Грейхауз. Ветлугин обрадовался ему так, пожалуй, как первые христиане радовались явлениям апостолов. Но Рэй, конечно, не был апостолом и явился он не спасать Ветлугина от грехов и заблуждений, но был очень кстати. И Ветлугин вновь ощутил в себе желание упрямо продолжать борьбу.
Грейхауз прихватил вечернюю газету «Ивнинг стэндард» со статьей Джеффри Робинсона, которую Ветлугин, взбудораженный встречей со Стивенсами, забыл купить, а потом уже просто не мог отойти от телефона. Они прошли в кабинет. Ветлугин беспокойно бежал глазами по строчкам в боязни натолкнуться на ложь, фальшь, капризно-неприятное или высокомерно-поучительное, но больше всего на обыкновенный тупой антисоветизм, что разочаровало бы его в Джеффри Робинсоне, охладило бы их отношения, если бы они совсем не прекратились. Но Робинсон рассуждал о свободе художественного творчества, о приоритете историчности и нравственности, о «рамках дозволенного» в различных государственных системах, в частности в СССР; осуждал, даже восставал против «вседозволенности», не щадя и собственную, самую старую буржуазную демократию; вспомнил о сюрреализме как явлении бурного двадцатого века, обожествившего технику, но и изломавшего человеческую психологию и личность; довольно пространно распространялся об агитационно-пропагандистской монументальности советской живописи, о новых веяниях в советском искусстве, упоминал с навязчивостью, присущей многим западным интеллигентам, о «русском мистицизме» и лишь на этом фоне представлял творчество Купреева как частицу общемирового художественного процесса. Картины Купреева ему нравились — за лиризм, за нравственную возвышенность, за «присутствие раздумья на полотне» и еще за то неуловимое, мистически-таинственное, что привлекает и притягивает и запоминается надолго, если не навсегда.
— Ну что ты скажешь? — нетерпеливо спросил Грейхауз. Всем своим видом он показывал, что удовлетворен статьей Робинсона. Рэй искренне и лично относился ко всему, что касалось Купреева.
— По-моему, правильно, — облегченно произнес Ветлугин. Ему не хотелось обсуждать статью. Он знал, что еще и еще раз надо ее прочесть. Но он чувствовал облегчение, радостное облегчение — «именно так! пусть так! все-таки без лжи». В нем теперь поднималось то чувство, которое в спорте, при соперничестве, называют «злостью», та настойчивость, уверенность, одержимость — во что бы то ни стало обязательно выиграть, победить. Он, прищурившись, пронзительно смотрел на Грейхауза, чуть улыбался, и в глазах его, в лице, в жестко сжатом рте отражалась решимость. Рэй с вопросительным непониманием ждал, что он скажет. И Ветлугин еще раз убежденно повторил: — По-моему, правильно. Все правильно!
— Я согласен с тобой, Виктор, — озадаченно произнес Грейхауз.
— Рэй, я хочу тебя удивить.
— О, я всегда готов удивляться. Надеюсь, это будет приятное удивление?
— О да! — пообещал Ветлугин.
Они прошли в гостиную.
— Так вот она какая! — восторженно воскликнул Рэй, останавливаясь напротив портрета Вареньки. — Такой я ее и представлял! Солнечная женщина! Не правда ли? Мастерской портрет! Просто замечательный! И написан с такой любовью!
— В любви, — поправил Ветлугин.
— Что? — не понял Рэй.
— Любовь водила кистью художника.
— Ах, да, конечно! — обрадовался Грейхауз. — Необыкновенная любовь! Впрочем, любовь всегда необыкновенна. Не так ли, Виктор? И знаешь, удивительно заразительна. Ты согласен? Мне кажется, я под влиянием их любви. Я как-то по-другому увидел жизнь. Чему ты улыбаешься, Виктор?
— Я слушаю, Рэй.
— Действительно, я чувствую себя другим человеком. Я таким еще не был. Ты знаешь, многое в моей жизни — и предыдущей, и нынешней — вдруг стало выглядеть таким мелким, ненужным, а прежде всего суетным. Понимаешь, когда наши сердца наполняет любовь, мы делаемся мудрыми и добрыми. Согласен? Чему ты все улыбаешься?
— Ты действительно стал другим, Рэй, — улыбался Ветлугин. Для него лирически-философские рассуждения Рэя были неожиданностью. И не потому, что это было не свойственно ему (Грейхауз страстная натура), а потому, что он, Ветлугин, не ожидал, что дневниковые записи Купреева (особенно вторая тетрадь) произведут на него такое сильное впечатление.
— Как Джоан? — спросил Ветлугин.
— Ты знаешь, Виктор, ты удивишься, но мы решили пожениться, — смущенно признался Грейхауз. — Я заглянул в свое сердце и увидел ее там. И я понял, что я ее давно люблю. Я люблю ее, Виктор!
— Поздравляю, Рэй. Искренне поздравляю. Это прекрасно, — сказал Ветлугин.
А сам грустно подумал, что ему произнести «Я люблю» некому. Он вдруг понял, что еще никогда ни для кого из самых глубин его сердца, с искренним убеждением, с абсолютной верой не вырвалось: «Я люблю!» Значит, он еще не любил? Неужели все предыдущее, все, что у него было, являлось похожестью на любовь, а не самой любовью?
Он женился потому, что пришло время жениться. Рядом оказалась Валя. Она ему нравилась, он нравился ей. Вот и все. А остальное — душевная несовместимость, разлады, раздоры, обиды и терпение ради сына и ради карьеры. «Видно, во многих семьях один ребенок еще и потому — и прежде всего! — что нет любви», — мелькнула неожиданная мысль. Тянулось все годами, и в общем-то не признавались даже себе. Просто не думали, не понимали. А замкнутый круг заграницы все обнажил или все само собой обнажилось с возрастом. А теперь появилась формула: «За семейную и личную жизнь!»
Ветлугин помрачнел.
— Что с тобой, Виктор? — обеспокоенно спросил Грейхауз.
— Так, ничего, — едва слышно произнес он.
— Кстати говоря, — опомнился Рэй, — как у тебя оказался портрет?
— Я его взял.
— Как взял?!
— Просто не мог оставить в гостиной Стивенсов.
— Но это ведь…
— Вот именно: кража.
— Ты понимаешь, что может последовать? — недоуменно спрашивал Грейхауз.
— Меня будут судить и посадят в тюрьму.
— Ты зря шутишь, Виктор. Это очень серьезно.
— Мне нужно взять портрет, сесть в самолет и улететь в Москву.
— А ты не думаешь, что тебе так и придется сделать?
— Думаю, что так и придется.
— Ты попадешь в прессу.
— Знаю, — сказал Ветлугин. Но раскаяния он не испытывал.
— Я не понимаю, — задумчиво говорил Грейхауз, — почему нет официального запроса? Теперь это так естественно.
— Я думаю, что теперь будет.
— Но они картины не отдадут.
— Посмотрим! — со злостью бросил Ветлугин. — Представляешь, Антонина сочинила завещание Купреева!
— Не может быть! — воскликнул Грейхауз.
— Все, оказывается, может быть.
— Виктор, объясни мне вот еще что, — попросил Рэй. — Я много думал, но все же до конца не понимаю. Почему Антонина так рвалась за границу? Почему она совершила такую подлость? Преступление! Она же должна была предполагать, что это может погубить Купреева, не так ли? Я не могу ее понять. Она ведь не считает себя грабительницей, убийцей? Не считает ведь? Но ведь это так! Ты понимаешь, о чем я спрашиваю?
— Да, — ответил Ветлугин, — она страшный человек.
Он задумался. А действительно, что же она такое, эта Антонина Намёткина? Он мало что о ней знал, только из купреевских записей. Но все же он мог представить ее существо. И дело даже не в том, что она уехала за границу. Это пришло потом, по обстоятельствам. Для нее это не было навязчивой идеей. Суть в ней другая: беспредельный эгоизм, неуемное желание всеми и всегда повелевать.
Он встречал таких женщин в разных слоях общества и нередко наверху. Рядом с ними их грозные, высокопоставленные мужья становились тусклыми и покорными. Он всегда удивлялся такой перемене. И в данном случае Костя Барков, этот сильный и гордый характер, боялся ее, сжимался, начинал вести себя подчиненно. Купреев в первой тетради удивлялся этой перемене, а сам в отношениях с ней в полной растерянности, и единственное, к чему стремится, — избегать ее. Но она не отпускает тех, кто намечен в жертвы.