— У меня всего двадцать четыре рубля, — растерянно сказал я.
— Так шо же лез играть! — угрожающе крикнул самый здоровый из них, с мордой уголовника, тупой и жестокой.
— У нас бородой не расплачиваются, — злобненько хихикнул паренек с круглым, кошачьим личиком. Он подскочил к вешалке и проворно схватил мою нейлоновую куртку. — Лис, в придачу пойдет?
«Да, попал в ловушку», — подумал я.
А Лис все улыбался и так тихо, ласково прошептал:
— Толик, ты хочешь помочь художнику одеться?
Толик опешил, недоуменно раскрыл большие, навыкате глаза.
— Толик, — с металлом в голосе, но все улыбаясь, продолжал Лис, — ты, кажется, меня не понял?
Толик мгновенно подлетел ко мне с распахнутой курткой.
— До свидания, мальчики, — культурно вымолвил Леня и сделал им ручкой.
Мы вышли на улицу.
— Бутылочку вина? — вежливо поинтересовался Леня.
Мы зашли в павильон «Пиво — воды» и выпили по стакану бочкового портвейна.
— У меня есть мечта, — все с улыбочкой, ласково говорил Леня Лис. — Нарисуйте меня. Будьте, снисходительны к простому матросу. А о долге мы забудем.
Мне пришлось согласиться. Мы договорились встретиться на следующий день в полдень на ялтинской набережной, напротив шашлычной. Я решил сделать его портрет цветными карандашами. Ночью я проснулся, потому что никак не мог отделаться от этой скверной истории. Была светлая, лунная ночь. Я опять почувствовал себя очень одиноким. Я долго злился на себя, пока вдруг не понял, что суть Лиса — улыбчивая маска, и когда это понял, сразу крепко заснул. На следующий день рисовал его с легкостью, хотя чувствовал, что рука затвердела, потеряла точность. Но портрет в общем-то получился.
— О, как прекрасно, маэстро! — удивленно нараспев произнес матрос Леня. На его лице погасла улыбочка, и передо мной был совершенно другой человек — скуластый, с жестким провалом щек и недобрыми глазками. Встреть я его без «улыбчивой маски», не узнал бы! — Прекрасно, прекрасно, маэстро, — твердил он, не решаясь что-то сказать. Наконец решил, его глазки жестко меня сверлили. — Слушай, есть к тебе предложение.
Неожиданный переход на «ты» резанул меня: опять это хамское тыканье! Но я молчал, ожидая продолжения. Он тянул. Я смотрел на море. Было солнце, яркое весеннее солнце, и у берега лежал удивительный синий пласт. Захотелось пойти к морю, помечтать одиноко.
— Ну, что за предложение? — нетерпеливо спросил я.
— Деловое предложение, маэстро.
— Ну, какое? Говорите.
— Займемся бизнесом.
— Что? — удивился я.
— Бизнесом займемся, — твердо сказал он. — Создаем фирму: ты рисуешь портреты, мы их продаем.
— Пожалуйста, мне не тыкайте.
— Извините, Алексей. Но я думал, что мы стали друзьями. — Он опять был в лисьей, «улыбчивой» маске.
— Ну, продолжайте.
— За такой портрет пять червонцев можно брать! — заявил он. — А времени-то заняло всего час! Три-четыре портрета в день, двадцать пять в неделю, сто в месяц — пять тысяч рублей! Рамки мы сами сделаем, а цену мои ребятки выколотят, будь спок! Две тысячи вам, Алексей, остальное — наше, — мечтал вслух Леня Лис. — Будем путешествовать по югу — из города в город, а? Фирма, а? Летний сезон, Алексей, а?
Я выслушал молча, возмущаться не стал. Собрал этюдник, спрятал туда портрет. Достал пятьдесят пять рублей и протянул Лису. Он нахмурился, помрачнел, злился: я убивал мечту. Он даже не шевельнул рукой, чтобы взять деньги. Я тоже разозлился, с вызовом бросил их на землю.
— Пожалеешь, падло, — процедил он сквозь зубы.
На аллее появились тупорылый Уголовник и развязный Котенок.
Я был взбешен, схватил этюдник и замахнулся на Лиса. Он ловко увернулся и даже успел подцепить с земли деньги. Те двое бросились ко мне. И вот того, тупорылого Уголовника, я со всей силы саданул этюдником. Он свалился, взбрыкнув ногами, и ошалело пополз в кусты. Котенок сбоку, но не сильно, ударил меня в лицо и тут же трусливо побежал вслед за Лисом. Откуда-то появились люди, возмущались. Я быстро выбрался из толпы и уехал в Мисхор.
Ночь я провел в кошмаре. Мне все казалось, что Лис и его дружки крадутся по лестницам на мой десятый этаж, проникают с крыши на балкон. Я готовился с ними драться, но они не появлялись. Я извелся в ожидании. К рассвету я проснулся. В окне была светлая синева. И было тихо-тихо. Еще даже птицы не щебетали. Утро лишь приблизилось. И вдруг я с ясностью понял, что ко мне вернулось радостное нетерпение — работать! Я постоял на балконе, забыв о Лене Лисе и компании, дожидаясь пронзительного света из-за горы — начала дня. Но было очень прохладно, и я дождался лишь дружного птичьего щебета, но птички еще не вспорхнули, не полетели. Неожиданно я ощутил себя парящим над кипарисами, над густой чернотой моря, туда, в облет горы, чтоб увидеть восходящее солнце. И это было до странности реально. А когда я вновь залез под одеяло и тут же заснул, то уже во сне абсолютно свободно, как птица, полетел. И летал повсюду, куда хотел, и наяву видел, как течет, извергаясь, свет пред тем, как взойти светилу. Говорят: если взрослые летают во сне, то, значит, влюбились. Похоже, что так.
* * *
Я переселился в Алупку и снял большую стеклянную веранду с маленькой комнаткой в совершенно пустом доме на склоне Ай-Петри. С веранды — изумительный вид: Алупка крышами домов, как ступенями, спускается к морю. В зелени парка каменный красавец дворец графа Воронцова. Берег моря в глыбах горного обвала. Прелестно! Хочется разбежаться по крышам домов, взмахнуть руками, будто крыльями, и лететь в морские дали!
Брожу с этюдником по Воронцовскому парку и верю в непременность встречи с Варенькой. Не может она не гулять по аллеям парка, не может того быть, чтобы мы не встретились. Но дни проходят, а ее все нет. Пишу зелень и море, совершенствуюсь в полутонах.
В то солнечное утро я очень рано отправился вниз, к морю у Воронцовского парка. У меня там есть облюбованный плоский камень, на котором делаю бесхитростную зарядку и с которого удобно умыться и обтереться морской водой. Но в это утро мне сразу, до завтрака, захотелось приступить к работе.
Вокруг горных глыб, возвышающихся из воды, по мелководью разрослись густые водоросли. Вырванные и выброшенные в шторм на прибрежную гальку, они коричневой бахромой очертили предел натиска волн. Мне захотелось пописать в коричневом цвете — синева и зелень уже поднадоели — и поупражняться в изображении хрупкой причудливости высушенных солнцем водорослей: почувствуется ли эта сухая хрупкость в красках на холсте? Этюд «После шторма» меня увлек, и что-то мне удалось: особенно, по-моему, всепроникающее торжество солнечных лучей. Коричневая бахрома получилась невпечатляющей, даже скучно-заурядной, но необходимой частью этюда.
Поднимался я в кафе по крутым, узким улочкам старой Алупки. На асфальте уже попадались густые кровавые плевки туберкулезных больных: будто лежали выплюнутые кусочки легких. Эти плевки меня убивают — становится грустно, появляется какая-то виноватость, а радость творчества улетучивается: в общем, печалишься. Я думал писать после завтрака прозрачную прибрежную воду. Море было удивительно тихим. Вода просвечивала насквозь, и видно даже было, как в ней слоится соль. Так в кипятке слоится тающий сахар. Но я понял, что должен сделать уходящую вниз, к виднеющемуся морю, улочку с низкими татарскими домами и серый асфальт с кровавым плевком, и со спины — кашляющую тонкую фигуру. Удастся ли мне передать то, что испытываю я, видя эти выкашлянные живые легкие? Но я должен это сделать! И как-то со стороны (Грудастова, Потолицына) подумал о себе: ну вот зачем именно это? Ну, пройди мимо, не замечай! Ведь это по-разному можно истолковать, разное можно увидеть, разве не так? Но для меня это трагедия, печальная человеческая трагедия — и это Алупка в радостное солнечное утро! И ничего я не истолковываю, а просто изображаю! Да, чаще всего то, что тревожит душу, и то, о чем она болит.
Сосредоточенный уже на «Старой Алупке», задумчивый, сидел я в кафе, никого не замечая, и жевал вторую порцию сосисок. После работы, надышавшись легким йодистым бризом, я хотел есть, как троглодит. И вдруг я почувствовал на себе осуждающий взгляд. Именно почувствовал, но мне не хотелось поднимать глаза, чтобы даже взглядом с кем-то общаться, и все же поднял. На меня смотрела… Варенька!