— …послушай: камбалу, выловленную у меловых берегов Английского пролива. Пролива, который отделяет Англию от континента и который мы привыкли называть Ла-Маншем, по-французски. Как все условно в мире! Знаешь, о чем мне подумалось? В Гринвиче — нулевой меридиан, он делит нашу планету на два полушария: Западное и Восточное. На Запад и на Восток. И опять условность! Понимаешь, придуманная самими людьми. А жизнь — одна! У всех — одна… Знаешь, за столько приездов в Лондон я ни разу не побывал в Гринвиче. Разве не странно? Вот туда и съезжу сегодня, раз выпадает свободное время, а ты подскажи, как лучше добраться.
— Есть отличная возможность, Федор Андреевич. На прогулочном катере от Вестминстерского моста прямо до Гринвича.
— Прекрасно! Вот и взгляну на Лондон с Темзы. Чего желать лучшего? — радовался Взоров. — Очень даже хорошо.
— А часов в пять я смогу подъехать в Гринвич. Давайте встретимся у главного входа в Военно-морской музей. Тогда я в полном вашем распоряжении — и на сегодня, и на завтра, и на все дни, сколько вы здесь пробудете, — оправдывался Ветлугин.
— Ну, не станем терять времени?
— Конечно, Федор Андреевич.
— А знаешь, Виктор, все-таки прекрасно, когда начинаешь смотреть на жизнь просто… — Взоров помедлил, — …как на то самое, что и есть жизнь! Как внушить и себе, и другим, что жизнь… Ах, запутался! Ну, пошли, поднимемся ко мне. — И уже в лифте нашел слова, чтобы выразить свою мысль и свое чувство: — Жизнь, Виктор, хороша только тогда, когда она нормальна — без отклонений, без боли, без унижений. В этом и счастье, и достоинство. Да, да, — убежденно подтвердил он.
II
Взоров поднимался на холм, где триста лет скромно возвышается королевская обсерватория. Он загребал ногами сухие листья, вроде что-то искал в них; слушал шуршание, и было странное ощущение, как будто идет к небу, причем по нулевому меридиану. Небо казалось близким, за стеклянным куполом обсерватории плыли плотные тучки, как небольшие дымные острова, и серой пеленой затягивало дальний горизонт. Небесная высота оставалась чистой, голубовато-стальной, блесткой от яркого солнца, уже по-зимнему холодного. Прозрачный воздух как бы застыл, и здесь, на холме, было морозно; золотистые листья разукрасило бело-игольчатыми кружевами, и они ломко похрустывали под ногами, а редкие лужицы, затянутые тонким ледком, зеркально сверкавшие, скрежетали, как битое стекло.
Взоров остановился у громадного пологого ствола дуба, пожалуй, в пять человеческих охватов. Железная табличка с потемневшим к осени текстом, слегка заржавевшая, сообщала, что этот исторический дуб, проживший пятьсот лет, погиб в конце прошлого века. Во времена же, когда Гринвич являлся королевской резиденцией, под его обширной кроной устраивались придворные танцы, и именно здесь «король-обжора» Генрих VIII познакомился с юной Анной Болейн, ставшей вскоре его очередной женой. А всего у этого сумасбродного, жестокого правителя их было шесть, и ко всем к ним он был безжалостен — Анне Болейн по его приказу отрубили голову. Однако их дочь унаследовала престол и стала знаменитой Елизаветой Первой, которая под этим дубом любила устраивать пышные чаепития…
«А ныне, спустя четыреста лет, — невольно подумалось ему, — на английском престоле Елизавета Вторая. При первой Елизавете началось возвышение Англии, а при второй?..»
Он наконец поднялся на вершину к медной полосе нулевого меридиана и, как все, ритуально постоял над ним, расставив ноги: одну — в Западное полушарие, другую — в Восточное. И смотрел на бесконечную панораму Лондона: отсюда город был виден весь, небрежно разбросанный вдоль извилистого полноводья Темзы — крошечные небоскребы, игрушечные портальные краны, спичечные заводские трубы… Гигантский агломерат уменьшенно, как на рельефном макете, распростерся внизу, у его ног…
«Потому-то, видно, и был веками во владении монархов Гринвичский холм, пока не обосновалась здесь обсерватория», — думалось ему.
Взорову не хотелось расставаться с панорамой города, и он, увидев в отдалении одинокую скамейку, поспешил к ней, подальше от бестолковой толкотни туристов, восторженных вскриков, дурацкого смеха на нулевом меридиане. Городская панорама примагничивала, и он, уже сидя в одиночестве, невольно думал о том, что, собственно, привело его сюда, в Лондон, на Гринвичский холм, к нулевому меридиану — о вероятности в м г н о в е н и е все это испепелить. Ядерный взрыв — и от Лондона, от всего этого гигантского человеческого муравейника ничего не останется.
Нет, воображение не рисовало ему искалеченные черные остовы, пепельно-кровавое зарево, обезжизненную пустыню — он не хотел представить все это, но думал именно об этом, потому что уничтожение реально, возможно; и где-то, скрытая а лесах, в его российских лесах, существует ракета-носитель…
Нет, он не хотел об этом думать, потому что это — абсурдно, но все равно думал, понимая, что завтра на митинге тысячи, десятки тысяч глаз будут смотреть на него как на представителя этой р а к е т ы; и он, именно он, не самый главный ее представитель, должен убедить эти тысячи в том, как все советские люди не хотят, не желают, не мыслят ядерной катастрофы, а хотят, желают и мыслят, чтобы никогда, ни за что, ни при каких условиях не допустить применения ядерного оружия.
Он понимал, что на митинге, на английском митинге, ему лучше всего произнести краткую и емкую речь, обращенную к уму и сердцу всех и каждого из присутствующих. Он чувствовал, что может и хочет сказать такую речь, найти слова — английские слова! — доходчивые и точные, а потому уже испытывал нетерпение взяться за их поиск — неслучайно ведь выбрался он сюда, на н у л е в у ю д о л г о т у…[10]
Взоров опять смотрел на панораму Лондона, и то, что город лежал во всей своей обнаженности, в небесной незащищенности, тоже казалось ему неслучайным — он должен был очутиться на Гринвичском холме, и именно сейчас, чтобы понять больше, глубже, трагичнее: все в человеке и все от него…
Взгляд его скользил вдоль Темзы, задерживаясь то на мощных металлоконструкциях фордовских заводов в Дагенхэме, то на высотных домах бывших королевских доков в Докленде, то на скученности Сити, то на шпилях Вестминстера — и все по восточному побережью, а возвращался, не задерживаясь, по пестрой неорганизованности западных берегов. Рождавшаяся мысль торопила его: вот с этого вида, с этой панорамы, с нулевого меридиана надо и начинать, говорил, волнуясь, себе, потому что все-таки неслучайно ему открылась нулевая долгота нынешнего человеческого существования. И его поймут, должны понять… Это касается всех!..
Взоров спускался с холма в спокойной убежденности, думая о том, что придется попросить Дарлингтона заказать ксерокопии привезенного им текста, экземпляров сто, чтобы распространить среди участников митинга. Сам же он просто упомянет о последовательности советских мирных инициатив, изложенных в этом тексте, о чем никто не прочтет в английских газетах…
Ветлугин уже ждал его на просторных ступенях Военно-морского музея.
— Как вы себя чувствуете, Федор Андреевич? — отчего-то сразу спросил он.
— Хорошо, Виктор, очень хорошо, — твердо отвечал Взоров.
III
Джон и Эвелин Дарлингтон с искренней радостью встретили Взорова.
— Что с тобой случилось, Федор? — сразу же обеспокоенно спросила Эвелин.
— Немного прихватило сердце, но все уже прошло, — небрежно махнул он рукой.
— Выглядишь ты усталым, — не согласилась она, зорко и по-медицински профессионально всматриваясь в него. — Может быть, пригласить нашего доктора? Он живет совсем рядом.
— Ни в коем случае! — сразу, даже резко отринул он ее заботу. И смягчился: — Пожалуйста, Эвелин, не беспокойся. Я терпеть не могу докторов.
— Ты как Джон, — несколько вынужденно улыбнулась она, но глаза оставались беспокойными. — Тоже не может их терпеть. Будто они только для того и существуют, чтобы доставлять неприятности.