Они именно с горечью размышляли обо всем этом, и неожиданно, невольно приходили к крамольному убеждению, что после них, а может быть, и при них станет исчезать традиционный рабочий, тот самый пролетарий, человек физического, промышленного труда, как когда-то в массе своей исчез человек ручного труда, замененный человеком при станке и машине. И они сожалели, рассуждая с печалью, что им неизвестен современный Энгельс, который сумел бы проницательно разъяснить происходящий социальный процесс, в общем-то естественный, как естественно движение человечества к новым знаниям, к новой структуре.
В ту пасхальную неделю лишь одна оптимистическая цель утвердилась в их размышлениях, она касалась их еще не законченных жизней, его, пока еще неколебимого влияния на организованные массы — на индустриальных рабочих, столь необходимого ему, чтобы внедрить в их сознание как заповедь, как завещание, как непреложное политическое действие идею сохранения жизни, рода человеческого на новом, переломном, опасном этапе научно-технической революции. Как бы ни изменялся мир, каким бы ни становился — электронным, космическим, кнопочным, — неизбывно одно: в ы ж и в а н и е!
IV
В своих хождениях в офис с юго-западной окраины Джон Дарлингтон, приближаясь к Темзе, каждый раз колебался: какой дальнейший путь избрать — по северному или южному берегу, по лево- или правобережью?[8] На левобережье располагался центральный, исторический Лондон: респектабельные районы Челси, Вестминстера, и лучше всего было пересечь Темзу по частым здесь мостам.
Даже летучим взглядом прохожего удавалось многое подглядеть в зазнаисто-нервной жизни истэблишмента, а главное — ощутить высокомерное неприятие здесь человека из другого, низшего сословия, отрицание его как достойной личности. Тут достоинство мерилось прежде всего счетом в банке, и упрямо исповедовалось неравенство. Поэтому с болезненной щепетильностью здешние обыватели подчеркивали внешние атрибуты — в одежде, авто́, вплоть до породы и ободка домашней собаки. По «маркам» и «классности» припаркованных у домов автомашин можно было почти наверняка судить о достатке и вкусах владельца и даже о ею характере…
Он не любил плутать по этим надменным районам, но иногда заставлял себя идти именно туда, чтобы зажечься протестом, чтобы настроиться на боевой лад, потому что профсоюзная борьба и, в частности, его борьба были направлены на то, чтобы возвысить рабочего человека, т р у д я щ е г о с я, отстоять его достоинство и равноправие, против тех, кто привык жить за счет других, наследственного или иного богатства, кто считал, что только в этом смысл, первооснова, незыблемость жизни. Именно эту незыблемость он всегда хотел сокрушить, однако мало преуспел.
Чаще он предпочитал путь по правобережью Темзы. Этот путь отличался, ну, что ли, противоречивостью, как, скажем, сама жизнь, и состоял из нескольких частей, по крайней мере, трех, взаимно исключающих друг друга по сути или, лучше сказать, по назначению. Первая часть была приятной: иди себе, убавляя шаг, в спокойной созерцательности по песчаным аллеям тихого Баттерси-парка, а хочешь — тори дорожку наискось по зеленым лужайкам, где, если сезон и земля теплая, можно прилечь и отдохнуть под развесистым вязом или у голубой глади озерца, будто ты не в Лондоне, а в сельской идиллии.
Или, чуть удлинив путь, выйти к громоздкой, напористой мощи Father Thames[9], почувствовать свежее дыхание вод, такое родное истовому жителю Британских островов, и глубоко вздохнуть, приостановившись, чтобы сразу и жадно насытиться манящим запахом близкого моря и ласковым током прохлады. А потом не торопясь прогуляться по асфальту вдоль набережной и, может быть, постоять, облокотившись на парапет, раздумчиво созерцая красочное нагромождение солидно-горделивых домов викторианской эпохи на северном, левом берегу.
В противоположность реликтовому зеленому простору Баттерси-парка далее по правобережью, через дорогу, начиналась уныло-серая территория с дымными трубами, с грязноватыми коробчатыми строениями — типично фабричная. Там располагалась теплоэнергоцентраль, мастерские и склады. Между ними вилась узкая, запыленная улица, почти безлюдная, но с поэтическим названием — Линия девяти вязов. Джона Дарлингтона она не угнетала: вся его жизнь была связана с мастеровыми, похожими на тех, кто здесь работал. Однако непроизвольно он старался побыстрее ее пройти, потому что трубы, закопченный кирпич, бетон, грохот, гарь как бы выдавливали из души сентиментальную созерцательность. Он сосредоточивался, серьезнел, мрачнел ликом, и мысли уже были о предстоящих делах.
Сумрачно-сосредоточенный, скорым шагом он преодолевал и третью часть пути по правобережью, пожалуй, самую неприятную — по автомобильно-настырной, грохочущей, удушливой от выхлопной вони набережной принца Альберта. Темзу он пересекал по мосту Ламбет-бридж и практически сразу оказывался на небольшой площади, упрятанной за высокими домами, в центре которой игрушечно разместилась окруженная чугунной оградкой старинная церквушка, помнящая великого крестоносца Ричарда Львиное Сердце. В угловом шестиэтажном здании, непривлекательном в своей конструктивистской простоте, и размещалась штаб-квартира профсоюза.
…Все прилегающие улочки были переполнены автомашинами, припаркованными у тротуаров, а на площади вокруг церквушки толпились группами профактивисты, съехавшиеся со всей страны на расширенное заседание исполкома и для участия в воскресной демонстрации и митинге. Он почувствовал возбуждение, уверенность в себе — завтра, нет, уже сегодня, по его воле начнется мощная антивоенная кампания, которая в будущем непременно изменит умонастроение, по крайней мере, в профсоюзах. И он, как уже тысячу раз бывало, ощутил свою силу, свою власть над ними, всю ответственность и неизбежность предстоящей борьбы; и с твердостью, свойственной ему на протяжении многих лет, если не десятилетий, вновь по привычке впрягался в зародившееся движение — как глава, как лидер. Он не сомневался в правильности и важности своей роли, осознанной и им самим, и всеми другими; и уже знал, что и как будет говорить, с кем беседовать, где улыбаться, где хмуриться, когда возвышать голос, требовать, нагнетать страсти, а когда разряжать напряжение подвернувшейся шуткой.
Джон Дарлингтон, направляясь решительно в гущу толпы — до начала заседания еще оставалось больше часа, — уже не чувствовал себя отдельной личностью со своими мыслями и привычками, каким он был, скажем, в течение всего сегодняшнего долгого хождения, а испытывал слитность, неразделимость с ними всеми, как бы примагничивался к ним и как бы возносился в пирамидальности власти на самую вершину, но суть уже была не в нем, а в них всех вместе, как едином целом, — с едиными устремлениями и единой надеждой. И вот эти частые перевоплощения для него как лидера масс давно стали привычными и естественными, а потому существовало д в а Джона Дарлингтона: один — профсоюзный вождь, по-отечески добрый к единомышленникам и решительно-жесткий к противникам; и другой — известный лишь ему самому, Эвелин, чуточку детям и самым близким друзьям. Тот самый Джон Дарлингтон со своими личностными странностями, как, например, хождениями на работу пешком; и практически никому не известный из того миллиона рабочих, которых он возглавлял.
— Привет, Джон! — неслось со всех сторон.
— Привет! — отвечал он и крепко пожимал руки.
— Джон, ты, пожалуй, еще не знаешь, — задержал его известный весельчак, шопстюард из Дагенхэма Рон Эванс. — Не слышал, конечно, как наши братья из Шотландии буквальным образом восприняли твой призыв? Они, говорят, уже оккупировали Холи-лох, как когда-то судоверфи на Верхнем Клайде. Ждут только твоего указания: топить субмарины с «Поларисами» вместе с американцами или обойтись без жертв? Что ты им посоветуешь?
— Чтобы не вели себя так агрессивно, как на матчах «Рейнджерса» с «Селтиком», — отшутился он и вместе со всеми весело рассмеялся. Шутка была не злой, но точной в намеке на взрывной, задиристый характер шотландцев, а также на нередкую необдуманность их решений. Он знал о требовании некоторых горячих голов в Глазго блокировать американскую военную базу в Холи-лох и заставить янки убраться восвояси. Поэтому-то и высказался против горячности, напомнив о неизменных драках во время футбольных матчей «Селтика» с «Рейнджерсом»: за «Рейнджерс» болеет немало националистически настроенных шотландцев, а в «Селтике», как правило, большинство игроков ирландцы. Поэтому-то и носят частенько эти драки политическую окраску, особенно если «Рейнджерс» проигрывает.