Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Петя, что ты ходишь за мной как на веревочке привязанный? Иди, займись каким-нибудь делом.

Тогда Петя начинал беситься — скакал по комнатам на воображаемой лошади, прыгал на кровати или подкрадывался к Марине и подкидывал ее косы.

— Петька! — отмахивалась Марина, — не мешай мне! Видишь, я думаю.

Странная она была девочка, Марина, молчаливая, мрачноватая. Иногда на нее «находило». Она начинала прятаться от всех, сидела в дальней комнате, глядя перед собой в одну точку. Бабушку это очень волновало, она шепотом докладывала возвратившемуся поздно вечером дяде Косте:

— На Мариночку снова молчун напал.

Дядя Костя на цыпочках приближался к Марининой кровати и тревожно вглядывался в лицо спящей дочери.

Но бывали вечера, когда все семейство собиралось вместе. За ужином, за разговорами, время летело быстро. Я замечала, как мама все чаще и чаще трет лоб. Тогда я пристраивалась за ее спиной, вытаскивала шпильки из золотой прически. Мама очень уставала от толстой косы. С последней шпилькой коса падала, чуть-чуть не доставая кончиком до полу, а мама становилась совсем молоденькая.

Марина залезала в кольцо дядиных рук, сидела в неудобной позе на кончике табуретки, внимательно разглядывала каждого.

Петя пристраивался сбоку от тети Ляли. Но вот, разбуженная голосами, на пороге появлялась Татка. Сонная, взлохмаченная, в ночной рубашке, она начинала ревниво оттеснять брата.

— Уйди!

Между ними начиналась ссора. Тогда тетя Ляля с терпеливым лицом усаживала Татку на колени, Петьку обнимала свободной рукой, после чего Татка начинала кунять и засыпала, прикорнув на материнском плече. Через некоторое время тетя Ляля уносила ее и снова укладывала, но чаще всего Татка опять просыпалась и требовала, чтобы с ней играли.

Вечерние посиделки заканчивались всегда одинаково. Мама поднималась, целовала бабушку и говорила:

— Пора и честь знать, завтра вставать чуть свет.

Обнимала меня за плечи и вела в нашу комнату.

Я зарывалась с головой в одеяло, потом вылезала из-под него, копошилась в кровати, отыскивала местечко поудобнее, и ждала, пока мама кончит переплетать косу, возиться за занавеской, где на палочках с веревочными петлями развешаны были ее платье и блузка с юбкой.

Я прислушивалась к звукам из соседних комнат. Слышно было, как молится на ночь бабушка, как приговаривает что-то потом над уснувшей Мариной, перекладывая ее ближе к стене, как ложится рядом, и кровать, скрипя, угрузает под нею. А то прозванивал вдруг взрывной Таткин смех, это она просила, чтобы ее пощекотали. Попытка разгуляться заканчивалась всегда одинаково. Дядя Костя, спавший в коридорчике, грозно вопрошал:

— Кончится этот балаган — нет?

Испуганно пискнув, Татка умолкала, а тетя Ляля начинала напевать вполголоса. От монотонного теткиного «баю-баюшки-баю, не ложися на краю» и у меня начинали слипаться глаза, но тут мама укладывалась рядом. Начиналось самое золотое время. Тихо-тихо, в самое ухо, мама рассказывала про свое детство, про артистическую школу, как она играла в Московском художественном театре, а потом ушла из-за тети Веры. Я перебивала:

— А где она, тетя Вера?

— Она осталась в России, — отвечала мама и умолкала.

Иногда читала наизусть целые страницы из пьес. Больше всего я любила из «Горя от ума» и «Снегурочки».

Иной раз в полуоткрытую дверь просовывалась голова дяди Кости.

— Девочки, вы не спите?

— Не спим, Костенька, не спим. Иди, поболтаем, — отзывалась мама.

Стараясь не скрипеть рассохшимися половицами, дядя Костя делал на цыпочках несколько больших шагов и, белый, в рубашке и кальсонах, садился на край кровати. В полусвете выползающей из-за дома луны он становился похожим на дедушку, хотя днем я этого сходства не замечала. От дедушки у него были только прямые брови и широкий с мысиком волос лоб. В отличие от высокого поджарого дедушки дядя Костя был коренаст и необыкновенно силен. При желании он мог согнуть и разогнуть кочергу. Короткая, красная от загара шея ладно сидела на широких плечах. Мы часто просили, чтобы дядя показал «силу». Он, пряча усмешку, сгибал напряженную руку, и мы с уважением трогали железный мускул. Не случайно, наверное, взяли его в команду греческие рыбаки и всегда честно делились доходами от проданной рыбы.

Дядя не был таким образованным, как мама и, особенно, тетя Ляля, но в природном уме ему нельзя было отказать. Единственный его недостаток — он был немножко зануда. Мы от души прощали бабушке легкие шлепки и стояния в углу, но до чего же было невыносимо выслушивать монотонные дядины нотации. Особенно страдал от них Петя, главным образом от требования смотреть прямо в дядино лицо, важное, значительное, с направленными в упор обличающими глазами.

В их полуночных разговорах с мамой я не участвовала. Становилось скучно. А он рассказывал и рассказывал про какой-то галлиполийский лагерь, как там тяжело, как люди умирают от тифа. В полусне грезился этот лагерь — выжженная под солнцем площадка без единого деревца, с низкими и длинными, вросшими в землю бараками. Прямо на земле сидят люди, оборванные, грязные, и чистят ружья. Чистят, чистят, а солнце печет. Им хочется пить, а вода в колодце плохая, в воде плавает Тиф, черный, колючий, похожий на морского ежа, только в тысячу раз больше. Он ворочается в колодце, ухает, булькает — все его боятся. Я крестилась под одеялом, благодарила Бога, что наш дядя Костя не попал в этот лагерь.

Спустя много лет от побывавшего там отчима, я узнала подробности про галлиполийский лагерь, куда были согнаны прибывшие из России остатки армии барона Врангеля.

Это была, действительно, лишенная растительности местность, с лютыми ветрами зимой и палящим зноем летом. Там действительно умирали от тифа солдаты, да еще и расстреливали их после очередных бунтов с требованиями качественной воды и пищи. В лагере царила никому не нужная муштра, разнузданный, никем не контролируемый российский произвол. Все это делалось, чтобы, собравшись с силами, идти отбирать у большевиков Россию. Сил оказалось недостаточно, лагерь прекратил существование, оставив после себя кресты на могилах русских солдат и офицеров.

Дядя Костя избежал этой участи. Его никогда не трогали. Он был единственным мужчиной в многодетной семье.

О чем еще говорили брат и сестра, шепотом, в ночи, в бывшей монастырской келье на забытом людьми и Богом турецком острове Антигона? Дядя вспоминал жену, все разгадывал тайну ее исчезновения, но надежды на возможную встречу не было в его голосе. Договаривались они в ближайшее воскресенье поехать в Константинополь на дедушкину могилу, заказать молебен, полить цветы. Я смутно понимала, что дедушка ушел только из нашей, из детской, жизни, а взрослые помнят его и горюют.

Иногда, проверив, уснула ли я, мама начинала жаловаться на донимающих в ресторане клиентов.

— И вино заставляют пить, и кокаин нюхать. Отказываться нельзя, сам знаешь. О, грехи наши тяжкие…

Рассказывала мама про какую-то свихнувшуюся Настю Лозовую. Я думала, речь идет о сошедшей с ума женщине, но мама пробормотала стишок из популярной ресторанной песенки:

Ты едешь пьяная и очень бледная
По темным улицам Саккизагач…

И стало совсем непонятно.

Беспокоились они о будущем. Его-то, при всей внешней привлекательности острова, не было ни для них, ни для нас. А еще шептала мама о неутолимой тоске по театру.

Через некоторое время дядя Костя спохватывался и торопливо говорил:

— Спать, спать, поздно уж, спокойной ночи, девочка.

Они с мамой торопливо крестили друг друга, и он уходил.

Ночные дядины посещения будили тревогу. Я начинала бояться за маму, за тетю Лялю. А вдруг они от такой жизни тоже свихнутся, как Настя Лозовая, и будет… Саккизагач. За бабушку начинала бояться. Она старенькая, может умереть. Что тогда?

Беззаботная с виду жизнь начинала представляться зыбкой, как песок в одном месте на берегу моря. Думаешь — там твердо, а на самом деле ступишь и провалишься до колен. Если долго стоять, еще больше засосет.

9
{"b":"234069","o":1}