Не знаю, когда и у кого Татьяна научилась шить шляпы. Скорее всего, она была талантливой самоучкой. Где-то что-то подглядела, до всего остального дошла своим умом. И стала модельером. Но у нее иногда не хватало терпения на выделку, на то, что она называла ковырянием.
В сокровенные закоулки души Татьяна никого не пускала, до конца ее не знал никто. Кому-то она нравилась, кому-то не очень. Были у нее и завистники. Про нее разносили по Парижу пикантные сплетни. Татьяне было безразлично, что про нее говорят. Жила, как хотела, поступала, как считала нужным.
В Париже она по любви вышла замуж за Бертрана дю Плесси и уехала с ним в Варшаву, где он работал секретарем во французском посольстве. От титула, от высокомерного «дю» отмахивалась, считая приставку к фамилии грамматическим недоразумением, и не любила, когда ее называли «мадам ля виконтесс».
Бертрану дю Плесси тоже было не жарко не холодно от титула. Французы вообще, как мне кажется, легко распрощались с дворянскими привилегиями. У них не принято было носиться с высокородным происхождением, не то, что у нас, у русских. Уж на что бабушка, человек широких и либеральных взглядов, сама дворянка лишь во втором колене, и та, когда я выходила замуж за Борю, не смогла удержаться от комментария: «Тверские… фамилия старинная, знатная… Это хорошо».
В Варшаве у Татьяны родилась дочь Франсин, а по-русски — Фроська, Фросенька. Вместе с новорожденной появилась в доме и польская няня Стефа, добрейшее малограмотное существо, влюбленная в Фросеньку, как в собственное дитя, замечательная стряпуха к тому же. Няня Стефа обязалась ходить за девочкой до пяти лет и отправилась с ней в Париж, когда польский период в работе Бертрана дю Плесси завершился.
Богобоязненная католичка Стефа обожала покладистого и тихого хозяина и недолюбливала хозяйку. Она не одобряла вечно толпившихся в гостиной Татьяниных поклонников, великанов, как на подбор.
Поклонники приходили на «вечера», занимали много места, выпивали много чаю и коктейлей, вели нескончаемые разговоры.
Татьяна флиртовала со всеми по очереди, исподтишка наблюдала, как по ней страдают, и зорко приглядывала за Бертраном, чтобы он не слишком увлекался женами ее гренадеров.
Среди постоянного круга семейства дю Плесси были русские, но большинство всеже французы. Жены были одновременно и приятельницами, и клиентками — делали Татьяне рекламу.
Татьяна дю Плесси выпала из эмигрантских сфер, наполовину офранцузилась. Из русских в ее окружении остались князь Печерский, злоязычный, холеный, и добрейшая его сестра Ирина. Затем некто длинный, со странной фамилией Сом, некий Микки с лохматыми усиками, в пенсне, в вечном смокинге, с такими длинными ногами, что они не помещались под столом. Да, и еще тетка Александра Дмитриевна, Сандра, как все ее называли. Дядю-художника я никогда не видела, он в те годы путешествовал в дебрях экваториальной Африки с французской экспедицией.
Приходили в эту далеко не роскошную гостиную, в эту совершенно нелепую квартиру с темными коридорчиками, с темной, без окон, кухней и смежными, узкими комнатами, французские архитекторы, журналисты, медики, художники. Приходили отвести душу в бесконечных разговорах на любую тему. Об архитектуре, о новейших достижениях в медицине, о скульптуре. Звучали неведомые имена, непонятные названия направлений в живописи. Говорили и о политике, но как-то иначе, чем у нас дома. У нас эта тема звучала лишь применительно к возможности или невозможности вернуться в Россию. Здесь больше теоретизировали, лезли в дебри дипломатии, экономики, выясняли причины революционных катаклизмов.
Одно время говорили о поездке Эдуарда Эррио в Советский Союз. Повторяли на все лады восторженные отзывы бывшего премьера о новой России, естественном, по его мнению, союзнике Франции. Микки и князь Печерский с пеной у рта уверяли, что в России половина населения пухнет с голоду. Французские их оппоненты склонны были все же доверять глазам Эррио (он всего неделю назад побывал в загадочной стране), нежели эмоциям озлобленных эмигрантов.
— Вы — потерпевшая сторона, — мягко уговаривал Микки архитектор Анри Дювалье, — поэтому не стоит дождаться от вас беспристрастного суждения. Гнев и обида — плохие судьи. Чтобы выяснить правду, необходимо внимательно выслушать мнение нейтральной стороны. Эррио…
— Эррио, Эррио… — перебивал Микки, — много он понимает, ваш Эррио, в русских делах! Большевики подкрасили фасад, залепили уши восторженными аплодисментами и громкими ура в честь его распрекрасной Франции. Это они умеют. А что там творится на деле, Эррио увидеть не мог, этого ему не показали.
— Он не захотел увидеть, — многозначительно вставлял князь Печерский, ласкательно проводил пальцами по высокому белому лбу и устремлял на Дювалье прозрачные глаза.
Микки сердито подбирал длинные и неловкие, как у молодого дога, ноги, поправлял пенсне, брал из вазы ароматный бисквит и откусывал, смешно шевеля усиками. Дювалье примирительно улыбался.
Я любила слушать рассказы мсье Анри Дювалье об архитектуре Парижа, специально бегала смотреть по его указке самые знаменитые здания и научилась отличать ампир от барокко. У Дювалье была симпатичная и чисто французская манера говорить, мягко отдавая собеседнику взгляд, чуть наклонясь к нему и поддевая веками воздух. И то, что он уважительно отзывался о новой России, нравилось больше, чем бездоказательные уверения Микки, будто там все плохо.
Я часто бывала на Татьяниных вечерах. Она звала «изображать хозяйскую дочку». Я должна была разливать чай, а уж сама Татьяна разносила чашки гостям. В этих приглашениях не было ничего унизительного. Татьяна считала полезным для меня послушать разговоры умных людей.
Возле меня обычно усаживалась Алиса Дювалье, гладко причесанная, с огромными черными, словно не было радужки, а только один зрачок, глазами, коротким вздернутым носиком и хитро загнутыми вверх уголками ярко накрашенного рта. Специально для нее Татьяна мастерила драпированные шапочки, наподобие чалмы, из пламенно горящих шелков — поддерживала стиль восточной женщины, хоть Алиса была чистокровной француженкой. Даже собственному мужу Татьяна позволяла ухаживать за нею, говоря:
— Алиса вне подозрений!
Подсаживалась ко мне и Ирина Печерская, хорошая русская девушка, кареглазая, с золотистым пушком на висках, от природы кудрявая. Если общий разговор оказывался неинтересным, мы переходили на русский язык. Тихо, чтобы никому не мешать, толковали о жизни, о начинающейся весне. Так, ни о чем и обо всем понемногу. До конца вечеров я никогда не засиживалась, незаметно исчезала и ехала домой. В тусклую, нежилую атмосферу отеля.
Боря выследил меня через два месяца. Он явился к Татьяне в разгар работы. Я обомлела, когда в передней раздался его гневный, напористый голос. Но Татьяна была не робкого десятка. Хватило одного движения бровью — с того и слетела спесь.
— Рада познакомиться с вами, — не давала она ему открыть рта, — премного наслышаны. Пойдемте поговорим. Вы, Наташа, заканчивайте и проходите в гостиную пить чай.
Белой рукой, царственным жестом, показала дорогу, пропустила. Робко, с покорно прижатыми ушами, он прошел бочком, а я осталась пришивать вкривь и вкось поля к шляпе.
Они вышли из гостиной минут через десять. Я не могла слышать, о чем они говорили, Татьянин голос доносился неясно из-за плотно прикрытой двери. Но последнюю фразу она вынесла в коридор:
— Вы убедились, в моем доме никаких сомнительных свиданий ваша жена устраивать не может. Это исключено. А лишний заработок вашей семье, я думаю, не повредит.
— Да-да, — согласно кивал он, — конечно, пожалуйста, я ничего не имею против. Я только хотел посмотреть. — Он заглянул в мастерскую, — я, Наташа, задержусь сегодня. Я — предупредить. Чтобы ты не волновалась.
Татьяна проводила его, он ушел. О намерении пить чай почему-то никто не вспомнил.
— Ну, униженные и оскорбленные, — как всегда, широко шагая, вошла в мастерскую Татьяна, — рыдать, волосы на себе рвать будем?