Фортификации были местом встречи всей окрестной детворы, и скоро у нас завелись хорошие приятели. Были среди них русские, но больше французы, и им было в высшей степени безразлично наше происхождение. Мы бегали взапуски, гоняли обруч на палочке, прыгали через веревочку, скакали на одной ножке по расчерченным квадратам классиков. Простор и свобода залечили раны, нанесенные монастырем. Он выветрился из головы, как дурной сон.
Все лето мы бегали по зеленым холмам, а осенью пришлось идти учиться в коммунальную школу. Начались мои мучения.
По возрасту я должна была идти в шестой класс, по знаниям — в девятый. Пете и Марине в этом отношении повезло. В тот год, что мы с Таткой прозябали в монастыре, тетя Ляля занималась с ними. Французским языком она владела в совершенстве и сумела хорошо подготовить детей. Татка шла учиться с самого начала. Одна я была обречена на провал. Догнать ровесников, убежавших на три года вперед, да еще не в русской, а во французской школе, оказалось мне не по силам. Меня посадили в седьмой класс.
Через месяц учителя сжалились, спустили еще ниже, в восьмой. Маленькая, без единого грамма подкожного жирку, я не выделялась среди малышей-одноклассников.
А в это время в Париже уже были открыты русские гимназии. Отдали бы меня учиться туда, никаких мучений бы не было. Какими соображениями руководствовались наши родители, решившие дать нам французское образование, — не знаю. Видно, смирились и уже не видели нашего будущего вне Франции.
Я стала зубрить Людовиков и Генрихов, переписывать по сто раз скучнейшие тексты про любимую козу месье Сагена и тупо молчать на уроках арифметики. Мое счастье, что математические науки находились в ту пору на задворках французской школы и были второстепенными дисциплинами. К чему-чему, а к точным наукам у меня не было ни малейших наклонностей.
Треклятые неправильные французские глаголы снились по ночам. Смешивались в кашу династии, короли, кардиналы. Назло всему я решила заняться русской грамматикой. В свободные часы переписывала из накопившихся в доме книг целые страницы или просила Татку продиктовать мне. Эта из диктовки немедленно устраивала игру. Цепляла старые бабушкины очки, изображала важную учительницу.
— Дорогая моя, вы готовы? — говорила она почему-то в нос.
— Татка, будет тебе, перестань, диктуй!
— Итак, на чем мы с вами остановились в прошлый раз? Пишите: «Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь», — отбрасывала книгу, спрашивала уже нормальным голосом, — а что такое «вихорь»?
— Ну, вихрь. Когда ветер и снег.
— Смешное слово.
Продиктовав до «Лошади пошли шагом — и скоро стали»[7], вдруг спрашивала:
— Слушай, зачем тебе это надо?
Я выходила из себя, звала Марину. Татка начинала обижаться. В свои восемь лет она читала лучше всех, ходила у нас в вундеркиндах. Ей повезло. Она все детство тянулась за нами, старшими, ей сыпались в рот уже разгрызенные орешки. Ну, и способности, конечно. Ничего не скажешь, способности у нее были явно незаурядные. Она умудрялась решать даже мои задачки.
Являлась Марина, начиналась возня. Мой русский язык готов был пойти насмарку. Мы бегали по всему этажу за Таткой, чтобы отнять книгу, а она в минуту грозящей опасности начинала орать по-французски:
— Ne me touche pas! Ne me touche pas![8]
На шум и крики входила бабушка, отнимала у Татки книгу, говорила:
— Сядь на место, Наташа, я тебе подиктую, пока варится суп. А вы, девочки, не мешайте, идите играть во двор, сегодня хорошая погода.
Я подавляла вздох при напоминании о хорошей погоде, усаживалась и начинала писать. Потом бабушка исправляла многочисленные, ископаемые, как она говорила, ошибки. Вместо «вожжи» я могла написать «вожди», вместо «дождь»— «дошч». Не считая головоломок с мягким знаком, ижицей и самодержцем ятем.
— Слово «место», Наташа, — говорила бабушка, — пишется через ять. Ты снова забыла слова на ять. Ну-ка. «Бедный-бедный бледный бес. Убежал голодный в лес…»
Бабушка или не знала, или не хотела знать, что в России введена новая орфография, и заставляла учить «бледного беса».
И все же русскому правописанию научила меня она. Она позабыла многие правила, но писала грамотно. Часто, сомневаясь, говорила:
— Погоди, не спорь со мной, дай сама напишу, — писалось спорное слово. — Вот видишь, я была права. Только почему так пишется, убей, Наташа, не знаю. Старая стала, запамятовала.
На Вилла Сомейе мы заново объединились вокруг бабушки. Управляла она нашим хозяйством властно, ввела жесткую экономию и какой-то удивительно русский быт. В чем это выражалось, я толком не могу объяснить, но многие знакомые приходили к нам, как они говорили, подышать русским духом.
Нас, внуков, она продолжала воспитывать по заповедям Христовым и тяжело переживала убежденный атеизм тети Ляли. Та в Бога не верила принципиально, в церковь ходила исключительно из уважения к бабушке и потому, что так было принято. Тетя Ляля говорила:
— Мой отец тоже не верил в Бога. Но это не мешало ему оставаться порядочным человеком.
Жизнь стала потихоньку налаживаться. Мама и Саша теперь работали на Ситроэне и неплохо зарабатывали. Дядя Костя, изломавшись на разгрузке вагонов, сдал экзамены и сделался шофером такси, как многие бывшие военные. Тетю Лялю чтили и уважали в клинике. Если ей выпадало ночное дежурство, то дежурного врача с нею, с простой сестрой милосердия, не оставляли. Это было почетно, это было и обидно. Доверять доверяли, но прав так и не дали. Женская судьба ее тоже не складывалась. За нею ухаживали, многим мужчинам она нравилась, хоть многие и побаивались острого ее язычка. Но ухаживания, как правило, ничем не заканчивались. Да и кому она была нужна с двумя детьми, да еще болезненно ревнивыми ко всем мимолетным поклонникам.
За год мы слегка приоделись. Уже не так стыдно было показываться на улице. В праздники стол ломился от вкусной еды. В те годы Франция процветала, продукты были необыкновенно дешевы, было изобилие всего. На обед у нас всегда было свежее мясо, прекрасные овощи. И кредит в ближней лавке.
Самым большим праздником в среде русской эмиграции считалась Пасха. Отмечали пышно, во всех русских церквах шло торжественное богослужение. Бабушка настаивала, чтобы всю святую неделю мы ходили в церковь, особенно в четверг на чтение «Двенадцати Евангелий».
Это была утомительная служба, заканчивалась она поздно вечером. Во время службы все стояли с зажженными свечами, а потом последнюю свечку надо было принести домой непогашенной, и бабушка зажигала от нее лампаду.
Горящую свечку вставляли в бумажный фунтик, чтобы трепетный язычок пламени не задуло ветром. Из церкви выходило множество народу, шли, сберегая наполненные золотым сиянием кулечки. Встречные французы с любопытством оглядывались на невиданное шествие людей с таинственно освещенными снизу лицами.
Петя оказался самым изобретательным из нас. Смастерил хорошенький китайский фонарик, и ему всегда удавалось донести свечу. А Татке не удавалось, у нее гасло. Она тащилась за братом и канючила:
— Я снова хочу зажечь, Петяяя…
Он не давал, пускался в нравоучения, мол, зажигать по дороге свечи нечестно, мол, самому надо иметь голову на плечах, а не кочан капусты. Мы с Мариной сговаривались заранее, жулили потихоньку от всех. Если у нее гасло, она зажигала от меня, и наоборот.
В маленькую церковку неподалеку от Вилла Сомейе ходили мы и на вынос Плащаницы. Но Страстная Суббота была поводом для встречи всех русских на рю Дарю. Там стоял большой храм, построенный еще Александром III, великолепный, с небольшими ребристыми главками вокруг главного купола. Он был виден издалека, из ущелья прямой улицы, а когда к нему приблизишься — открывался во всей красе, окруженный кружевной оградой чугунного литья.
К заутрене бабушка уходила раньше всех. Вступала в храм, выстаивала всю службу. Мы являлись позже, когда внутрь уже невозможно было попасть, и оставались в толпе на церковном дворе среди множества русского люда. Здесь почти все знали друг друга.