— И что же он сказал бургомистру?
— Он предложил ему за сто дукатов избавить город от постигшей его беды. Само собою разумеется, что бургомистр и горожане сейчас же ударили с ним по рукам. Тогда пришедший человек вынул из своей сумки бронзовую флейту и, встав на базарной площади перед собором, — но, заметьте, повернувшись к нему спиной, — начал играть такую странную мелодию, какой не играл ни один немецкий флейтист. И вот, услышав эту мелодию, крысы и мыши из всех амбаров, из норок, из-под стропил, из-под черепиц на крышах сотнями, тысячами сбежались к нему. Потом незнакомец направился к Везеру, все время продолжая играть на флейте; там он снял штаны и вошел в воду, а за ним и все гамельнские крысы, которые сейчас же и потонули. Во всем городе осталась одна только крыса, и вы сейчас увидите почему. Колдун, — ведь он был колдун, — спросил у одной отставшей крысы, которая еще не вошла в Везер: «А почему Клаус, седая крыса, еще не явилась?» — «Сударь, — ответила крыса, — она так стара, что не может ходить» — «Так ты сходи за нею», — ответил колдун. И крыса пошла обратно в город, откуда ома скоро и вернулась с большой седой крысой, такой уж старой, что она двигаться не могла. Крыса помоложе потащила старую за хвост, и обе вошли в Везер, где и потонули, как их товарки. Итак, город был от крыс очищен. Но когда незнакомец явился в ратушу за условленной платой, то бургомистр и горожане, сообразив, что крыс им теперь нечего бояться, а с человеком без покровителей можно и подешевле разделаться, не постыдились предложить ему десять дукатов вместо обещанной сотни. Незнакомец настаивал, — они его послали к черту. Тогда он пригрозил, что заставит их заплатить дороже, если они не будут придерживаться договора. Горожане расхохотались на его угрозу и выставили его из ратуши, назвав славным крысоловом; кличку эту повторяли и городские ребятишки, которые бежали за ним по улицам вплоть до новых ворот. В следующую пятницу незнакомец снова появился среди базарной площади, на этот раз в шляпе пурпурового цвета, заломленной самым причудливым образом. Из сумки он вынул флейту, совсем другую, чем в первый раз, и как только заиграл на ней, так все мальчики в городе от шести до пятнадцати лет последовали за крысоловом и вместе с ним вышли из города.
— И гамельнские жители так и позволили их увести? — спросили в один голос Мержи и капитан.
— Они их провожали до горы Коппенберг, где была пещера, теперь заваленная. Флейтист вошел в пещеру и все дети за ним следом. Некоторое время слышны были звуки флейты, мало-помалу они затихали, и наконец все умолкло. Дети исчезли, и с тех пор о них ни слуху, ни духу.
Цыганка остановилась, чтобы судить по лицам слушателей о впечатлении, произведенном ее рассказом.
Первым начал говорить рейтар, бывавший в Гамельне:
— История эта настолько достоверна, что, когда в Гамельне идет речь о каком-нибудь событии, всегда говорят: «Это случилось двадцать лет, десять лет спустя после ухода наших детей… Г-н фон Фалькенштейн разграбил наш город через шестьдесят лет после ухода наших детей».
— Но всего любопытнее, — сказала Мила, — то, что в это же время далеко оттуда, в Трансильвании, появились какие-то дети, хорошо говорившие по-немецки, которые не могли объяснить, откуда они пришли. Они выросли и поженились в Трансильвании и научили своих детей родному языку, и с тех пор в этой местности жители говорят по-немецки.
— Так значит это были те самые дети, которых дьявол увел из Гамельна? — спросил Мержи с улыбкой.
— Небом клянусь, что это верно! — воскликнул капитан. — Я ведь бывал в Трансильвании и отлично знаю, что там говорят по-немецки, меж тем как вокруг лопочут на каком-то тарабарском языке.
Свидетельство капитана имело не меньший вес, чем многие другие доказательства.
— Хотите, я вам погадаю? — спросила Мила у Мержи.
— Пожалуйста, — ответил Мержи, обняв левой рукой за талию цыганку, меж тем как ладонь правой подставил ей для гаданья.
Мила минут пять рассматривала ее молча и от времени до времени задумчиво покачивала головой.
— Ну, дитя мое, скажи — получу ли я в любовницы женщину, которую я люблю?
Мила щелкнула его по руке.
— Счастье и несчастье; от голубого глаза — и зло и добро. Хуже всего, что ты прольешь свою родную кровь.
Капитан и корнет хранили молчание, по-видимому, оба одинаково потрясенные зловещим концом предсказания. Трактирщик в сторонке размашисто крестился.
— Я поверю, что ты — настоящая колдунья, — сказал Мержи, — если ты мне скажешь, что я сейчас сделаю.
— Поцелуешь меня, — прошептала ему на ухо Мила.
— Она колдунья! — воскликнул Мержи, целуя ее.
Он продолжал тихонько беседовать с хорошенькой гадальщицей, и, по-видимому, с каждой минутой они все лучше и лучше понимали друг друга.
Трудхен взяла мандолину, у которой почти все струны были целы, и сыграла немецкий марш. Затем, видя, что около нее кружком стоят солдаты, она спела на родном языке военную песню, припев которой рейтары подхватывали во все горло. Возбужденный ее примером, капитан тоже принялся петь таким голосом, что стекла едва не лопнули, старую гугенотскую песню, музыка которой по варварству могла поспорить со словами:
Наш доблестный Конде
В сырой лежит земле.
Но добрый адмирал,
С коня он не слезал;
Ему с Ларошфуко
Прогнать папистов легко,
Легко, легко, легко!
Рейтары, возбужденные вином, затянули каждый свою песню. Пол покрылся осколками бутылок и битой посудой; кухня наполнилась ругательствами, хохотом и похабными песнями.
Скоро, однако, сон, которому способствовали пары орлеанских вин, дал почувствовать свою власть большинству из участников этой оргии. Солдаты улеглись по скамейкам; корнет, поставив у дверей двух часовых, шатаясь, поплелся к своей постели; капитан, не потерявший еще чувства прямой линии, не лавируя, поднялся по лестнице в комнату самого хозяина, которую выбрал для себя как самую лучшую в гостинице.
А Мержи с цыганкой? Они оба исчезли, раньше чем капитан начал петь.
II. На следующий день после пирушки
Солнце уже давно встало, когда проснулся Мержи. В его голове смутно проносились воспоминания вчерашнего вечера. Платье его валялось разбросанным по комнате, чемодан был открыт и стоял на полу. Он сел, не спуская ног, и некоторое время созерцал эту картину беспорядка, потирая лоб, словно для того, чтобы собраться с мыслями. Черты его лица выражали одновременно усталость, удивление и беспокойство.
На каменной лестнице, ведущей в его комнату, раздались тяжелые шаги. В двери даже не соблаговолили постучать, — они прямо открылись, и вошел трактирщик с еще более нахмуренной физиономией, чем накануне; но во взгляде его легко было прочитать наглость вместо прежнего страха. Он окинул взором комнату и перекрестился, словно его охватил ужас при виде беспорядка.
— Ах, молодой барин, — воскликнул он, — вы еще в постели? Пора вставать: нам надо с вами сосчитаться.
Мержи зевнул ужасающим образом и выставил одну ногу.
— Почему такой беспорядок? Почему мой чемодан открыт? — спросил он тоном не менее недовольным, чем том хозяина.
— Почему? Почему? — ответил тот. — А я почем знаю? Мне дела нет до вашего чемодана! Вы в моем доме устроили еще худший беспорядок. Но, клянусь, моим покровителем, святым Евстахием, вы мне за это заплатите!
Покуда он говорил, Мержи надевал свои пунсовые штаны, из незастегнутого кармана которых выпал его кошелек. Мержи показалось, что кошелек брякнул не так, как следовало. Он сейчас же тревожно его подобрал и открыл.
— Меня обокрали! — воскликнул он, оборачиваясь к хозяину.
Вместо двадцати золотых экю, находившихся в кошельке, оставалось только два.
Дядя Эсташ с презрительной улыбкой пожал плечами.